В "Астории" остановилась проездом с Беломорского канала большая Группа наших московских писателей. Ко мне пришел Всеволод Вишневский, и только мы уселись пообедать, как начались звонки по телефону или просто стали заходить члены Союза писателей - вдруг всем понадобился Вишневский. В моем номере образовалась небольшая, но плотно набитая "забегаловка". Все чувствовали себя непринужденно, как дома, - приходили, заказывали, ели, пили, много говорили о канале, о людях, о Горьком и уходили. Все было очень мило.
Пришел Борис Корнилов, он очень часто заходил ко мне с фразой, которую произносил в нос и нараспев: "В светелке есть кто-нибудь?". Читал что-то новое, но что, убей бог, не помню! Знаю, что писатели хорошо и дружно хлопали его по плечам.
Он вошел в мою жизнь как-то случайно и неожиданно.
Позвонил телефон.
- Жаров?
- Да.
- Михаил?
- Да.
- Меншиков?
- Кто говорит?
- Говорит Корнилов.
- Поэт?
- Да.
- Борис?
- Ну, да, да! Хочу зайти к тебе!
- Заходи, буду рад!
Вот так, легко, без "брудершафтной" неловкости, мы с ним познакомились и стали говорить "ты".
Дальше было все просто. Когда он шумно на "войдите!" распахнул дверь и сказал: "А вот и я!" - слова полились у меня легко, плавно, сердечно:
- Борис, дорогой наш талантище! Низко кланяюсь и приветствую! Давно пора...
Как будто наши отношения определялись столетием.
Он долго хлопал меня, смотрел в глаза и, как будто ответив на какие-то свои, далекие мысли, медленно изрек:
- Такой же... Как на экране... Хорош... Здоров!
"Так на конном покупают лошадей", - подумал я.
Сам мелкорослый, он любил широту и могутность в жизни и в стихе.
Молодость - глупая и беспечная, как я теперь жалею, что не уберег, не сохранил порванные его черновики, не записал и не запомнил мимолетные импровизации, которые Борис слагал легко и красиво, так же красиво, как выпускал из моего окна в гостинице "Астория" бумажных голубей, заставляя их "планировать к Исаакию".
Иногда он приходил, молча садился за письменный стол и писал. Потом читал, рвал и опять писал.
- Хлебнем! - изредка говорил он, не отрывая глаз от письма. Говорил увесисто, как выкладывают на стол из печки хлеб, и так властно, что я, покоряясь, быстро отвечал:
- Хлебнем!
Читал он мне много, подолгу, с закрытыми глазами, как будто хотел быть в темноте или пытался услышать себя в своем чтении.
Потом быстро открывал глаза и смотрел на меня. Глаза у него были колючие, и смотрел он долго, проникновенно, смотрел, будто скреб ими по днищу.
У меня было всегда ощущение, что этому талантливому человеку чего-то не хватает.
Мне кажется, он был одинок только потому, что сам убегал от нужной дружбы.
Он хотел быть один и - тяготился одиночеством. Ко мне относился доверчиво и очень просто, но наша дружба была короткой - одно лето.
Отхлебнув положенное, он часто уходил вдруг, молча и тихо, оставив за собой раскрытую дверь.
И тогда я долго мучился, вспоминая, не обидел ли его чем-нибудь.
Нет! Это его мятежный дух не находил покоя.
Однажды он позвонил мне в "Асторию" и сказал, что сейчас приедет, но я уже уезжал на съемку, ждать его не мог и назвал час, когда вернусь. Он просил меня что-то одолжить. Вернулся со съемки я очень поздно, около часа ночи, - в ручке двери торчала записка:
Обозленный, как кобель,
Отправляюсь в Коктебель!
Больше мне с ним встретиться не привелось.
Жизнь моя сосредоточилась в этот период между Москвой и Ленинградом.