Прошли шаляпинские гастроли, отгремели восторженные аплодисменты. В театре Зимина снова началась будничная работа. Но что-то изменилось во мне. Я исподволь чувствовал, что во мне рождается какое-то новое, неведомое еще отношение к работе, к своему месту в жизни, к людям. До этого я точно не знал, чего хочу. Одно время я, собираясь стать художником и даже не плохо рисуя, ходил на воскресные курсы в Строгановское училище, пока не понял, что мои товарищи рисуют лучше и мне за ними не угнаться, а плестись в хвосте не хотелось. Потом я мечтал стать археологом и по раскопкам восстанавливать страницы истории.
Затем, когда в мою жизнь ворвался театр, я с головой ушел в него. Но, даже придя в оперу Зимина статистом, я никогда не думал, что это мое призвание и я навсегда останусь на сцене. Я радовался просто тому, что буду существовать при театре, что смогу бесплатно ходить на спектакли, вращаться в актерской среде, изредка появляться на сцене, и все. О будущем я не задумывался. Но опера Зимина постепенно становилась для меня так же необходима, как и родной дом. Я стремился из дома в театр так же естественно, как из театра домой. Однако даже там, в театре, мне казалось, что я буду скорее театральным художником, чем артистом.
Но после Шаляпина... О! После Шаляпина я увидел театр и свое место в нем по-другому. Теперь уже никакие обиды, временные неудачи не могли меня оторвать от сцены и от внутренней цели в жизни, которую я еще вслух не сформулировал, но которая, несомненно, вырисовывалась перед моим внутренним взором и манила к себе.
Чтобы быть всегда в. театре, рядом с артистами, в курсе всех дел я участником их, я сразу же согласился на предложение режиссера А. В. Ивановского занять освободившееся место его помощника, то есть помощника режиссера-администратора, с окладом пятьдесят рублей в месяц. В мои обязанности входило составлять проект репертуара, давать объявления о нем в газеты, выпускать афиши.
В театре Зимина была драконовская дисциплина. Часто мне приходилось испытывать и на себе несправедливость хозяина, видеть суровость и самодурство Зимина по отношению к "мелким сошкам". И хотя меня все это очень оскорбляло, я терпел, ибо отныне знал, к чему мне надо было стремиться.
Однажды выяснилось накануне спектакля, что артист Дамаев заболел и петь не сможет. Мне дали распоряжение известить все газеты, чтобы заменили фамилию Дамаева на его дублера. Распоряжение передал камердинер Зимина, некий Маслов, интереснейшая в своем роде личность. Ему было лет сорок пять, и он славился своим носом, какого ни у кого на свете больше не было. Собственно, у него был не один нос, а целых три - один такой, как полагается, а по бокам еще два носа, этакий трехслойный нос. Маслов внешне был ужасно некрасив, а глаза у него были добрейшие. Как интересно сочетает природа: синий ужасный нос страшного людоеда и добрую душу. Маслов был правой рукой Зимина. Сергей Иванович был толст до безобразия, к тому же у него были очень маленькие руки, руки-коротышки. Без Маслова он обходиться никак не мог.
Это обстоятельство, делало Маслова очень близким человеком Сергею Ивановичу. Всегда, если нужно было что-то шепнуть Зимину, о чем-то попросить, обращались к Маслову, который точно знал, когда это можно сделать наилучшим образом. В театре Маслова боялись и подлизывались к нему больше, чем к Зимину. Лакей Зимина имел два больших дома в Марьиной роще, хотя был холостяком.
Так вот этот самый Маслов сказал мне вечером после спектакля:
- Завтра будет петь Кипаренко-Даманский. Сергей Иванович приказал, чтобы ты сообщил об изменении в газеты.
Было уже очень поздно, но тем не менее я успел исправить объявления во всех газетах, кроме "Московского листка". Назавтра все газеты вышли с указанием, что будет петь Кипаренко-Даманский, а в "Московском листке" по-прежнему стояла фамилия Дамаева.
В театре меня разыскал Маслов и сообщил, чтобы я зашел к Сергею Ивановичу.
Прихожу к хозяину.
- Здравствуйте, Сергей Иванович, - сказал я и низко поклонился.
- Здравствуй, - ответил он и подал мне один палец. Его один палец был равен всей моей руке. Я пожал этот палец-сосиску.
- У тебя в газетах все правильно?
- Все, за исключением...
- Исключением чего?
- "Московского листка". Было уже поздно, - отвечаю я.
- Так вот, ступай в кассу, и скажи кассиру, чтобы тебе за этот месяц жалованье не платили.
Я склонил голову и вышел. Слезы градом катились по лицу. За что? Я так ждал эти пятьдесят рублей! Хотелось побежать, сказать, что это несправедливо, но я прикусил язык. Пошел к кассиру и передал ему приказание хозяина. Ни он, никто другой не удивился. Такие штрафы за малейший проступок были в порядке вещей.
Мне было очень горько. Не только морально, но и физически. Это был мой заработок, я жил в семье, где каждая копейка была на счету. Мать охала: "Наверное, вел себя плохо".
Я был самолюбив и хотел было уйти из театра, выразив этим, как мне тогда казалось, протест против несправедливости Зимина. Но я остался. Теперь уже меня привязывало к театру не временное увлечение и не желание поразвлечься, а гораздо более серьезные причины. И никакие обиды, наносимые хозяином, не могли уже сбить меня с избранного пути.
Как я ни был привязан к опере Зимина, но театральная Москва на этом для меня не кончалась. Нет, она только начиналась со здания на Большой Дмитровке. Оттуда мои театральные дорожки разбегались кривыми лучиками по родным и тесным тогда московским улицам и переулкам.
Москва военных лет, Москва предреволюционная жила бурной театрально-концертной жизнью. В эту жизнь врывались поэзия и живопись футуристов - "бурных гениев" модернистской эпохи. Они ломали все привычные представления об искусстве классическом, и в их вызывающем, грубом и резком протесте против старых идолов было нечто привлекательное, особенно для нас, молодежи. Мы все видели в первый раз. Это было увлекательно, это было необыкновенно интересно, и я носился по Москве, как угорелый.
У меня был чудесный товарищ Ваня Юров, о котором я уже говорил, и еще три приятеля, три брата Калининых - Вася, Костя и Федя. Они были сыновьями спившегося и разорившегося купца, бывшего владельца доходного дома у Тишинского рынка, который так и назывался калининской крепостью. Многие частные дома в Москве, густо населенные бедняками, назывались с горькой иронией крепостями того или иного домовладельца. После смерти отца каждый из братьев Калининых остался гол, как сокол.
Вася Калинин был старше меня, красивый, суховатый юноша с правильными чертами лица и безукоризненной московской речью. Вместе с ним мы не раз стояли в очереди за билетами в Художественный театр по двое суток кряду. Я должен был обеспечить местами не только себя, но и отца, маму и трех сестер. Помню, мама с девочками пошла на "Синюю птицу", а я отправился на "Вишневый сад".
Билет был близкий, в середине седьмого ряда. Начался спектакль. Я не могу передать то мальчишеское впечатление, которое у меня было от этого спектакля. Он меня потряс. Все, что творилось на сцене, я воспринимал, как чудную живую жизнь. В антрактах я не выходил и, когда шел занавес, испытывал необыкновенное счастье от того, что никто не аплодирует и все тихо расходятся. Я закрывал глаза и так сидел в своем кресле до начала следующего акта. Когда опять подымался занавес, я открывал глаза, и таким образом действие спектакля для меня не прерывалось ни на минуту.
В последней сцене, когда все герои пьесы покидали "вишневый сад" и одинокий Фирс оставался в заколоченном доме, публика обычно аплодировала под плавно опускавшийся занавес. Это вызывало во мне раздражение. Аплодисменты в такой момент звучали в моих ушах святотатством. "Как это можно?! Старый, верный Фирс остался один в заколоченном доме, - думал мальчишка в седьмом ряду, - как же это получилось так? Отчего? Почему? Что это значит?" А вместо размышлений об этом зрительный зал разражался аплодисментами и артисты выходили на поклон. Это меня сбивало и даже злило.
Уходя из Художественного театра, я долго находился под впечатлением увиденного, рассказывал с восторгом о своих любимцах. Больше всех мне нравился И. М. Москвин. Лука, Епиходов, Голутвин, Фома Опискин, которого я видел на первом спектакле, и особенно царь Федор стали моими любимыми ролями. Мне почему-то было очень легко показывать Москвина в этих образах, разумеется, в домашних условиях. Но главное впечатление оставалось от спектакля в целом.
Если в Художественном театре меня поражал весь спектакль, кусок самой жизни, вынесенной на сцену, то в других театрах, особенно в Московском драматическом, куда я также зачастил, меня привлекали в первую очередь отдельные актеры.
И. Н. Певцов в "Павле I" казался мне недосягаемым! Я не мог показать Певцова. Нет. Я очень старался, но скопировать дома Певцова в этой роли никак не мог. Он был неподражаем, бесподобен. Я видел его в этой роли пять - шесть раз. Я пытался разыграть дома Тота в пьесе "Тот, кто получает пощечины". Это оказалось еще труднее. Я и не думал тогда, что спустя всего несколько лет буду участвовать в кинокартине, которую поставят по этому спектаклю. Певцов играл своего Тота. Это был очень хороший фильм, мне дали в нем роль циркового барейтора. Помню, как Певцов, увидев меня в этой маленькой роли, сказал:
- Т-твоя фа-фа-милия Жаров? - И на мой утвердительный кивок, обратился к режиссеру фильма. - Д-давайте возьмем его еще на эпизод.
И мне, с легкой руки моего кумира Певцова, дали еще одну маленькую роль. Я играл какого-то привратника, который открывает ворота, снимает шапку и кланяется, когда въезжает Тот в карете.
В том же Драматическом играл Б. С. Борисов, всеобщий любимец москвичей, сочный, необыкновенный комик. Его фигура, лицо, нос, глаза, голос были такими, что, когда вы на него смотрели, вам сразу становилось легко на душе, хотелось смеяться и вообще радоваться жизни. Описать его нельзя. Его надо было видеть! Люди старшего поколения прекрасно помнят его как великолепного исполнителя жанровых песенок, особенно песен Беранже. Интересен в этом театре был и актер Л. В. Развозжаев, исполнявший острохарактерные роли. Он был организатором и чуть ли не директором студии, которую пытались открыть при Драматическом театре и куда я вскоре держал экзамен.
В это время открылся еще один интересный театр в Москве, который сразу произвел фурор. Это был театр миниатюр "Летучая мышь" под руководством одного из учеников К. С. Станиславского и артиста Художественного театра Н. Ф. Балиева. Этот театр родился из знаменитых мхатовских капустников, куда я, разумеется, не мог попасть, но о которых говорила вся Москва. И вот этот Никита Балиев, необыкновенно жизнерадостный, остроумный человек, от которого даже сам К. С. Станиславский, как говорили, был в восторге, открыл свой театр.
В первый раз я попал на спектакль "Летучей мыши" в середине программы, в тот самый момент, когда исполнялся номер "Музыкальная шкатулка". На сцене были три деревянные игрушки: отец - купец, мать - купчиха и их дочка - модница. Все три артиста кружились в польке, напевая в диалоге:
- Что танцуешь, Катенька?
- Польку, польку, папенька.
- Где училась, Катенька?
- В пансионе, маменька, и т. д.
Эта полька, вскоре стала знаменитой, ее запели все. "- Что танцуешь, Катенька? - Польку, польку, папенька" можно было услышать и в доме, и на улице.
Первая же балиевская миниатюра меня заразила своей веселостью и талантливостью исполнения. Я буквально стал бредить этим театром, пристрастие к которому как-то странно сочеталось во мне с любовью к МХТ и, главное не мешало этому. Я зачастил в "Летучую мышь". Раньше всех в день продажи билетов становился в очередь и покупал всегда одно и то же место - в середине четвертого ряда. Меня скоро здесь признали.
Я вел себя в этом театре с какой-то детской непосредственностью. Сейчас я утратил это достоинство - заразительно хохотать. А тогда мне так нравилось все смешное в жизни и на сцене, я умел так здорово смеяться, что те, кто находился рядом со мной, глядя на меня, тоже хохотали. И Балиев, который делал свои конферансы-экспромты великолепно, в одной из программ построил на мне целый номер. Я хохотал, а он начинал рассказывать залу, что это не "подсадка", что данному юноше не платят денег и даже не дают бесплатный билет, что это добровольная помощь актеру со стороны зрителя, в общем он сымпровизировал большой монолог, над которым все хохотали и которому аплодировали. Все смотрели на меня, все смеялись, а я краснел, махал руками, тоже хохотал и восхищался находчивостью и импровизационной свободой Балиева.
Несколькими годами позже, когда я уже выступал на сцене, мы с И. В. Ильинским пытались на летний сезон поступить в "Летучую мышь". Нас принял Н. С. Орешков, главный администратор.
Ильинского как актера он уже знал, а я ему был неизвестен.
- Ну, а вы, молодой человек? - обратился он ко мне. - Что вы можете? Кто вы на сцене?
Я ответил:
- Простак.
Он почему-то переспросил:
- Рубашечник, значит?
Я не знал, что такое "рубашечник", но смело кивнул: