"В провинции, в особенности теперь, масса интересной, радующей работы. Мне предлагают организовать земскую студию-музей, которая служит художественным центром губернии... Режиссура и техника сцены меня давно интересуют, и я многому научился в театре и в студии за эти шесть лет. Если бы Вы видели, какой там недостаток в людях, Вы поверили бы, что я там буду полезен. В Москве из таких, как я, можно построить вторую Эйфелеву башню, а там даже я, такой зеленый, буду желанным и полезным".
Это отрывок из письма, которое 7 апреля 1918 года сочинил Алексей Дмитриевич Попов, объясняя руководителям Художественного театра причины своего желания уйти.
Почти полгода Москва живет при Советской власти.
В среду 25 октября 1917 года в Первой студии шел 234-й спектакль "Сверчка на печи", Попов играл Калеба Племмера. Начали в 8 часов 5 минут вечера, в 11 кончили. "На спектакле А. М. Пешков (Горький)", - записал в дневнике студии дежурный С. Хачатуров. И еще: "Камин совершенно развалился - отремонтировать"*.
* (Музей МХАТ, № 13773.)
В Петрограде уже был взят Зимний дворец, крейсер "Аврора" возвестил начало новой эры, министры Временного правительства были арестованы, толпы стекались к Смольному. На Втором Всероссийском съезде Советов рабочих и крестьянских депутатов была провозглашена победа социалистической революции. На площади перед Смольным горели костры. Гремел "Интернационал". Поэту Александру Блоку виделась в петроградском небе яркая, одинокая звезда.
В Москве 26 октября день был спокойный и обыкновенный, в Первой студии шел "Потоп", Попов играл Нордлинга. Художественный театр давал "Вишневый сад" в открытом накануне театре сада "Аквариум".
Как записано в дневнике, 28 октября в Первой студии с утра неотменно сидели члены правления и дежурные: была "не особенно спокойная ночь".
Вечером, 28-го же, Поповы справляли именины Анны Александровны и одновременно ее день рождения, прошедший чуть раньше. Поскольку молодые ютились по-прежнему в снятых комнатках, гостей пригласили к родственникам Архангельским, в их новую квартиру у Арбатских ворот, угол Поварской улицы. Там Алексею Дмитриевичу с женой и пришлось отсиживаться семь дней, пока шла стрельба по Арбату. В семье Поповых прижилась шуточная Фраза "застрять у Архангельских" или "отсидка у Архангельских" - это и стало означать: праздновать именины Анны Александровны.
те октябрьские дни 1917 года отсиживались в своих и чужих квартирах без электричества и телефона, при коптилках и свечах, за семью замками, за плотными ковровыми шторами москвичи, по сути дела, все, кто не принимал участия в боях с юнкерами, и, естественно, артисты Художественного театра. В. В. Шверубович, например, описывает эти дни в квартире В. И. Качалова на Малой Никитской. Рядом шли бои, от Кудринской площади к Никитским воротам наступали большевики, обитатели же качаловской квартиры, где всегда радушно принимали и кормили-поили многочисленных гостей, оставшись без провианта, сидели при свечах, пекли оладьи на противном какао-масле и вот так "перешли в новую эпоху русской истории".
Для Московского Художественного театра, для его руководителей и артистического коллектива путь к новой жизни пролегал через служение искусства новому зрителю.
Вновь ожила программа, с которой двадцать лет тому назад замышлялся и открывался Московский Художественно-общедоступный театр: страстное желание "осветить темную жизнь неимущих классов" - не иначе как "огромной по важности миссией" именует сейчас Станиславский дело искусства. Саботаж, стачечный фонд, забастовки против новой власти, обсуждавшиеся в Профессиональном союзе актеров Москвы, - все это отвергнуто им, председателем Совета: надо сохранить накопленные богатства русской культуры для народа.
"Миссия", "служение", "буря", "нахлынувшая на театр громада" - не просто слова из речей и статей.
Вот один характерный рассказ - С. В. Гиацинтовой: "...мы поехали на концерт, куда-то на завод. Там вместо сцены составили столы, привязав их ножки веревками. Мы играли старый водевиль "Спичка между двух огней". Пыжова, я и Чехов. Вначале мы были буквально ошеломлены шумом, оживлением, толкотней, но, когда мы, балансируя на столах и стараясь не попадать ногами в щели, начали свой водевиль, водворилась такая тишина, что мне почему-то захотелось плакать. Прием был самый бурный. И когда мы шли домой по пустым, заснеженным улицам Москвы, мы говорили с Пыжовой: "Все стало ясно - мы нужны. Пусть никто не говорит - театр теперь не нужен. Нужен, нужен!"*.
* (Там же, № 13774.)
И Поповым владели те же чувства и мысли, хотя убежденность, что народу театр нужен всегда, выношена была им с детства на рабочей окраине. И он тоже много выступал на концертах, подобных тому, что описан Гиацинтовой, десятки раз играл "Неизлечимого" на заводах, фабриках, в учреждениях, кстати, и в той же "Земпалатке", где чертежничал в начале войны. Но всего этого казалось мало. Он решается сообщить о своем уходе из театра.
Текст письма он написал весьма поэтично. Здесь и "художник", который "с каждым годом все больше хиреет и хиреет" в нем, "и вместо него крепнет самый скучный ремесленник", и это особенно ясно для него тогда, когда он слушает музыку или попадает за город - на природу, минуты этого "прозрения" являются для него "теми звездой, по которым идет корабль в океане"... Письма Константину Сергеевичу и Владимиру Ивановичу по простодушию своему он отправил одинаковые, слово в слово, только обращения поставил разные.
13 апреля 1918 года он пишет жене в Кострому:
"В худшем случае, т. е. если будет политическая неразбериха и полная дезорганизация жизни, я вернусь в Москву в театр, и материально мы будем живы. В театре все сокрушаются об уходе, но все говорят, что отпускают меня в отпуск, и Владимир Иванович сказал: "Можете вернуться когда угодно, хоть в середине сезона, одним словом, чем скорее, тем лучше".
...Чувствую себя в связи с уходом все время в каком-то праздничном настроении, массу энергии и сил как-то чувствую - давно уж не было у меня так бодро и легко на душе.
...На днях пойду к Конст. Серг-чу (он хочет поговорить со мной)".
Действительно, Станиславский, болезненно переживая уходы молодых артистов из театра, получив письмо Попова, вызвал очередного беглеца к себе на квартиру в Каретный ряд.
Разговор длился часа два, несколько раз приоткрывала дверь в комнату Мария Петровна Лилина, обеспокоенная громким голосом Константина Сергеевича, переходящим в крик. Вернувшись домой, взволнованный до последней крайности, Попов в диалогической форме подробно изложил в письме Нюте происшедшую беседу, что позволило ему через сорок лет документально воспроизвести эту беседу в "Воспоминаниях и размышлениях о театре".
Попов на разные лады повторял то, что было изложено в письме: культурный голод в провинции, а здесь он - песчинка... Станиславский, раздражаясь, доказывал, что беречь "костер настоящего искусства" надо в Художественном театре, обещал новые роли и даже режиссуру ("Ставьте пьесу, я буду помогать"), а в ответ на жалобы Попова, тоскующего по природе, заявил, что театр снимет ему дачу в Петровском парке. Называл упрямцем, идеалистом и зазнавшимся мальчишкой.
Хозяин дома сердился, но гость стоял на своем, отбивая атаки, скорее, не доводами разума, а сжатой в кулак волей: решение было принято заранее, бесповоротно. С собой Попов захватил фотографию Константина Сергеевича. В знак прощания и прощения тот написал: "Милому идейному мечтателю Алексею Дмитриевичу Попову на добрую память от искренне любящего и ценящего его К. Станиславского. 1918 г. Апрель".
Фотография с той поры и до конца жизни всегда висела над письменным столом Попова.
Конечно, в похвалах и посулах Станиславского было много чрезмерного, и это отлично понимал Попов.
И что нужды в том, если, наверное, скоро забыл Константин Сергеевич о "зазнавшемся мальчишке". Во всяком случае, когда тот, всегда максимально серьезный, явился к учителю через год с "отчетом" руководителя Театра студийных постановок и показал ему заботливо собранные материалы - фотографии спектаклей, прессу и дневник занятий по "системе", - Константин Сергеевич бегло перелистал альбом, не взглянул на рецензии и, углубившись в дневник, хотя и одобрил его, сказав: "Ну что же, это интересно!" - все же остался вполне равнодушным к успехам своего последователя. Но в апреле 1918 года, провожая его, Станиславский был огорчен глубоко и искренне. Может быть, предчувствовал новые прощания, разлуки, потери, предвидел, что наступают годы, когда ему с Владимиром Ивановичем придется сторожить костер Художественного театра в суровой, промерзшей и голодной Москве, пока иные их питомцы, втянутые в водоворот истории, будут колесить по России и Европе. Уже шла гражданская война.
Попов же, при всей печали прощания, щемящей боли в сердце и путанице мыслей, рвался в новую жизнь очертя голову.
Была еще веская причина, по которой он так спешил с отъездом: 12 апреля 1918 года у Поповых родился сын Андрей, и Анна Александровна ждала его в Костроме не одна, а с новорожденным.
Последние дни прошли как в чаду. Расставались, дарили фотографические карточки на память: "Талантливому, милому и чудесному Алеше! Вспоминайте студию добром, какая бы она ни была, какой бы она ни стала. Я знаю, я убежден, что Вы вернетесь! Любящий Вас Евг. Вахтангов"; "Очень мне милому и дорогому Алеше. Привет Андрею Алексеевичу. Ваш друг Соня*..."
* (С. В. Гиацинтова.)
Каланчевская площадь была запружена мешочниками, уже началось встречное движение: из деревни в Москву, в реквизированные квартиры богачей, из Москвы в деревню - за яичками и маслом. На платформе Ярославского вокзала Попов сел в поезд, полный командированными, людьми с портфелями, с мандатами. В кармане у Алексея Дмитриевича был новенький кожаный бумажник, а в нем 250 рублей - казначей студии В. Готовцев вручил ему подарок от товарищей на дорогу и на обзаведение.
Замелькали дачи Лосиного острова, веранды с цветными стеклами, зеркальные шары, крокетные площадку беседки. К Волге!