Новости    Библиотека    Энциклопедия    Карта сайта    Ссылки    О сайте   








предыдущая главасодержаниеследующая глава

М. Н. Ермолова

Взявшись писать о том, какую роль играл театр в моей жизни, я прежде всего должна была бы рассказать о М. Н. Ермоловой (Мария Николаевна Ермолова (1853-1928) - великая русская актриса, первой получившая звание народной артистки Республики (в 1920 году). Родилась в семье потомственных театральных работников, происходивших из крепостных. Дед, Алексей Семенович, - гардеробмейстер Малого театра. Отец, Николай Алексеевич, служил в Малом театре суфлером. М. Н. с 9 лет училась в театральной школе Малого театра. Дебютировала в 1870 году в бенефис Н. М. Медведевой в пьесе Э. Г. Аессинга "Эмилия Галотти" в роли Эмилии. В 1871 году принята в Малый театр, на сцене которого сыграла за полвека более трехсот ролей. Празднование 50-летия сценической деятельности Ермоловой в 1920 году носило всенародный характер. М. Н. Ермолова - создательница многих ролей в пьесах Островского: Катерина ("Гроза"), Тугина ("Последняя жертва"), Лариса ("Бесприданница"), Негина ("Таланты и поклонники"), Кручинина ("Без вины виноватые") и др. Наиболее известные роли М. Н. Ермоловой в классическом западноевропейском репертуаре: Лауренсия (Лопе де Вега - "Овечий источник"), Иоанна д'Арк и Мария Стюарт (в пьесах Ф. Шиллера "Орлеанская дева" и "Мария Стюарт"), Клерхен (Гёте - "Эгмонт"), Сафо (Грильпарцер - "Сафо"), королева Анна (Э. Скриб - "Стакан воды") и др). Я часто и много писала о Ермоловой, и все же мне кажется, что я сотой доли не сказала того, что надо, не дала ее духовного портрета хотя бы с той полнотой, с какой Серов (Валентин Александрович Серов (1865-1911) - выдающийся художник, ученик И. Репина. Широко известны его портреты М. Н. Ермоловой, М. Горького, Ф. И. Шаляпина, И. Левитана и др) запечатлел ее внешний облик.

Впервые я увидала Ермолову, когда была еще ребенком, в роли Офелии в "Гамлете" Шекспира. Шекспировский образ облекся для меня в плоть и кровь, до сих пор стоит передо мною прекрасная Офелия с цветами в волосах и руках, прерывающимся голосом напевающая свои безумные песни.

М. Н. Ермолова (конец 90-х годов)
М. Н. Ермолова (конец 90-х годов)

Одного незабываемого впечатления в детском возрасте бывает иногда довольно, чтобы раз навсегда определить вкусы и наклонности ребенка. Для меня Ермолова открыла новый мир, заставивший меня забыть детские сказки и с тех пор жить в атмосфере Шекспира, Шиллера, вообще тех пьес, с которыми меня знакомила ее игра. Уже тогда я инстинктивно понимала ее гениальность. Конечно, способствовали этому и восторги окружающих и то преклонение, которое проявлялось к ней кругом. Москва моего детства и юности боготворила Ермолову.

Когда я пишу о Ермоловой, я часто употребляю "превосходную степень", не боюсь восторженных слов. Может быть, это сейчас звучит странно, могут сказать - наивно. Но в те молодые годы нам, молодежи, приходилось свои мечты таить под спудом, скрывать их, как преступление, и только давать км волю в моменты сублимации (Сублимация - буквально "воспарение"; здесь: высший духовный подъем) искусства. Ермолова! Это значило - проповедь добра, правды и любви, провозглашаемая со сцены нашего любимого Малого театра, в противовес тем несправедливостям, той лжи и угнетению, которые встречались в действительности.

Ермолова! Это значило - забвение всего тяжелого, отход от всего пошлого, дурного и мелкого, соприкосновение с мыслями великих поэтов, произносимыми ее удивительным голосом.

Ермолова! Это значило - стремление стать лучше, чище, благороднее, возможность найти в себе силу на подвиг, учась этому у ее героинь.

Трибуном (Трибун - в древнем Риме народный представитель, защитник прав народа) свободы, лозунгом истины была для нас эта прекрасная, в жизни такая молчаливая женщина, с лицом сивиллы (Сивилла - прорицательница, женщина, предсказывающая будущее) и фигурой Венеры Милосской.

Одна почтенная артистка сказала как-то:

- Как же молодежь без меня будет играть королев? Ведь я осталась последняя, которая видала их в жизни.

М. Н. Ермолова никогда не видела королев - она родилась в убогом подвале, в семье бедного, чахоточного суфлера. И однако, как король Лир говорит о себе: "Король, король, с головы до ног король", так и она могла бы сказать о себе: "Королева, королева, с головы до ног королева", вернее - "богиня, богиня, с головы до ног богиня" - такой, как она, молодое воображение рисовало нам мифологических богинь. Откуда у этой бедной девочки, при этом в балетной школе получившей репутацию неловкой, неспособной, явилось это прирожденное величие, эта несравненная грация, делавшая все ее движения живой музыкой, откуда взялись безупречные манеры, эти интонации, - где она видела, где слышала их? На том церковном дворике, где в детстве играла с детьми белошвейки или пономаря?.. Это - загадка, это - та самая неведомая сила, которая в семье бедного сапожника родит Андерсена (Ганс Христиан Андерсен (1805-1875) - выдающийся датский писатель. Известен своими сказками) или скромному органисту дает сыном Бетховена, а пустым светским родителям - Пушкина; это те случайные преемники, которых находит для себя гений, озаряющий, как солнце, все, что случайно очутится на его пути.

М. Н. Ермолова в роли Иоанны д'Арк ('Орлеанская дева' Ф. Шиллера). 1883 год
М. Н. Ермолова в роли Иоанны д'Арк ('Орлеанская дева' Ф. Шиллера). 1883 год

Во время моей молодости два гениальных дарования были в России: Лев Толстой и Мария Ермолова. Первого я только читала. Я никогда не решалась навязывать своего знакомства знаменитостям, и с Толстым я сознательно не поехала знакомиться, когда мне предложила это М. Н. Климентова-Муромцева (Мария Николаевна Климентова-Муромцева - известная оперная артистка и вокальный педагог, первая исполнительница Татьяны в опере П. И. Чайковского "Евгений Онегин"), певица и жена председателя Первой думы. К числу всевозможных рассказов: "как я видел Толстого", "как я разговаривал с Толстым", я могла бы присоединить рассказ "как я не познакомилась с Толстым". Это было довольно забавно. М. Н. Климентова, женщина увлекающаяся и темпераментная, вдруг приехала ко мне и стала мне говорить:

- Татьяна Львовна, знаете, Толстой обратил внимание на ваш рассказ "Зачем билось ее сердце" и похвалил его! Вы должны сейчас же ехать поблагодарить его!

Дело в том, что в то время в "Ниве" печаталось "Воскресение" Толстого, и вот как-то один номер пришлось пропустить, так как Толстой вовремя не доставил материала, и заменить в этом номере главу из "Воскресения" небольшим рассказом. Выбор пал на мой рассказ, и, вероятно, потому-то он и попался на глаза Толстому.

Я отвечала Марии Николаевне, что очень рада, если действительно он одобрил мой рассказ, что для меня это останется дорогим воспоминанием, но что я, конечно, не поеду к нему, так как вовсе не уверена, что это ему будет приятно, что и так он удручен тем количеством незваных гостей, которые одолевают его, и не хочу его увеличивать. Если бы я случайно с ним встретилась где-нибудь, я была бы очень счастлива, но, помимо его приглашения, набиваться на знакомство не буду. При этом разговоре присутствовала гостившая у меня моя приятельница, известная в то время писательница М. Крестовская (автор "Артистки", романа из театральной жизни, имевшего большой успех, "Исповеди Мытищева" и многих других вещей, пользовавшихся большой популярностью). Она сказала:

- Вот не понимаю такого взгляда, это уж излишняя гордость! А я вот с радостью поехала бы с ним познакомиться, раз он в Москве. Мария Николаевна, устройте мне это свидание!

Та охотно вызвалась, и в результате на другой день Крестовская, в эффектной черной шляпе с пером и в меховой пелеринке, уже ехала к Толстому. Она была очень интересная, стройная женщина с великолепными голубыми глазами, балованная и привыкшая к светскому обществу - муж ее был действительный статский советник, и ее величали "ваше превосходительство". Уехала она - и пропала. Часа четыре - пять не возвращалась. Вдруг я слышу нервный звонок, потом в комнату врывается Крестовская, бросает шляпу на одно кресло, пелеринку на другое, и с ней делается истерика.

Я кинулась ее утешать и отпаивать каплями и в конце концов узнала, что у Толстых ее заставили очень долго ждать, что Софья Андреевна (Жена Л. Н. Толстого) много раз посылала к графу лакея, без конца поила ее чаем... и что наконец в дверях показался Толстой, с руками, заложенными за пояс, сказал что-то вроде:

- Ну, видели? Довольны? - и, не простившись, повернулся и ушел...

Воображаю, до чего он был в этот день доведен какими-нибудь посетителями... Я мысленно поблагодарила судьбу, что не послушалась уговоров Климентовой, а Крестовская долго упрекала меня, что я, наверно, знала, как он принимает гостей, и не захотела предупредить ее...

Но самое интересное во всем этом было то, что через несколько лет я вдруг в "Дневнике" Толстого против того числа, когда произошел этот инцидент, прочла:

"Сегодня опять не удержался и был непростительно груб с одной дамой".

Я невольно припомнила это как лишнее доказательство того, что я с Ермоловой, наверно, не познакомилась бы, если бы не то обстоятельство, что я знала ее, еще будучи ребенком, и так и осталась близка ей и ее семье всю свою жизнь. Главным образом это произошло оттого, что моя тетка А. П. Щепкина была любимой подругой Марии Николаевны - их связывала тесная дружба с юных лет, несмотря на то, а может быть, именно благодаря тому, что трудно было и представить себе не похожих по натуре людей, чем эти две женщины. Ермолова - глубокая, как бездонные воды, сосредоточенная, молчаливая, часто напоминавшая прекрасную статую, и Щепкина - вся смех, болтовня, оживление, песенки, кокетство. В то время было принято после трагедии или сильной драмы в конце спектакля непременно ставить веселые водевили с пением, в которых особенно была мила и грациозна Щепкина, и как водевиль сопровождал трагедию, так и в жизни часто появлялась задумчивая Мария Николаевна в сопровождении оживленной Александры Петровны.

M. Н. Ермолова в роли Марии Стюарт ('Мария Стюарт' Ф. Шиллера). 1885 год
M. Н. Ермолова в роли Марии Стюарт ('Мария Стюарт' Ф. Шиллера). 1885 год

Так вот, в первый же мой приезд в Москву я увидала Марию Николаевну вблизи и подпала под ее обаяние.

Странное чувство вызывала она у меня. Я всем существом ощущала, что она "не такая, как другие". Так впоследствии приходилось мне, например, войти в зал, где было много картин, и вдруг безошибочно узнать произведение Беато Анжелико или Леонардо да Винчи (Беато Анжелико, Леонардо да Винчи - знаменитые итальянские художники эпохи Возрождения), или в каком-нибудь заглохшем городке, вроде Толедо (Толедо - старинный город в Испании), среди убогих лачуг увидеть чудо архитектуры - собор XIII века... Так же выделялась Мария Николаевна среди других людей - выделялась, не желая и не сознавая этого, так как с ее талантом могла разве сравниться ее скромность, искренняя и глубокая.

Вся она, все, что она делала, ее жесты, слова казались мне обвеянными чем-то особенным, духовным ароматом, свойственным ей, как тонкий аромат легких духов, сопровождавший все вещи, которых касалась ее рука.

Я как сейчас помню старинные кареты, в которых развозили по домам артистов. Помню запах плесени от старой обивки кареты, иногда запах сигары, которую курил Горев, и сверх этого - духи Ермоловой. Тетя, Горев, еще какая-нибудь артистка, ехавшая тут же, - все это были обыкновенные люди, но Мария Николаевна, зябко кутавшаяся в мех своей ротонды, с глазами, таинственно мерцавшими из-под меховой шапочки в полумраке кареты, была особенная, и это особенное точно таило в себе каждое ее слово...

А Мария Николаевна в уборной - в латах и шлеме Иоанны д'Арк (Героиня трагедии Ф. Шиллера "Орлеанская дева") и с тонкой папироской, которую она нервно закуривала. Это было так странно, и вместе с тем казалось, что иначе и быть не могло - так гармоничны были все движения и жесты Ермоловой.

Или на вечерах у С. И. Кабановой, куда все стремились, чтобы хоть взглянуть на Марию Николаевну. Там она в темном платье, кутающаяся в ангорский пуховый платок и словно старающаяся быть самой незаметной из присутствующих, но тем не менее составляющая центр взглядов, интересов и стремлений...

И я, которая никогда не отличалась застенчивостью или робостью, при ней замолкала, боялась сказать что-нибудь не то: мне казалось даже в детстве, что было бы ужасно вызвать в этих прекрасных глазах выражение неодобрения; но этого не случалось - ее глаза всегда смотрели как-то поверх человека, ласково скользнув по нему, но продолжая видеть что-то свое.

М. Н. Ермолова в роли Сафо ('Сафо' Грильпарцера)
М. Н. Ермолова в роли Сафо ('Сафо' Грильпарцера)

Я прожила долгую жизнь, из этой жизни много времени прошло в непосредственной близости к Марии Николаевне, но всегда - даже в последние годы ее, когда от артистки осталось только прекрасное воспоминание, - это ощущение "присутствия самого великого, что может дать дух человеческий", сохранялось у меня в полной мере. И одной из больших ценностей моей жизни является то, что я имела счастье видеть, знать и любить Ермолову.

* * *

Мне случалось слышать от артистической молодежи: "Мы все знаем, что Ермолова была великая артистка. Но мы совершенно не знаем, какой она 'была человек, чем она жила вне сцены, что ока давала окружающим и брала от них. А мы хотим любить ее не как отвлеченный образ".

Вот на это пожелание я ответила своей книгой о Марии Николаевне Ермоловой. Я очень много места отвела там ее биографии, тяжелым условиям ее детства и юности, ее легендарному дебюту, годам борьбы и трудностей и, наконец, расцвету славы, завоеванной только гением, - без интриг и компромиссов. Я много писала об ее удивительной доброте и внимании к людям, об ее вкусах, окружении, о ее страстных занятиях самообразованием, о ее величайшем мастерстве и постоянном упорном труде над своими релями.

Вкратце кое-что приведу из моей книги "О М. Н. Ермоловой".

Знаменательно было высказывание ее, что с четырех лет, как она себя помнит, в ней жила уверенность, что она будет "великой артисткой". Может показаться странным такое выражение в устах четырехлетнего ребенка, но надо принять во внимание ту среду, в которой она росла. Отец ее, скромный суфлер Малого театра, был человеком одаренным: хорошо рисовал, писал стихи, даже водевили в стихах, некоторые из них шли на сцене. Большие актеры уважали его, считались с ним. Как суфлер он был на высоте. Мария Николаевна рассказывала о нем такой случай. Как-то он суфлировал пьесу в стихах. Актер плохо знал роль и все время сигнализировал в суфлерскую будку. Вдруг Ермолов замечает, к своему ужасу, что из одной страницы суфлерского экземпляра вырван клочок и не хватает стихов, а актер делает ему отчаянные знаки... Тогда он тут же экспромтом сочинил и подал ему восемь стихотворных строк так, что публика не заметила этого.

М. Н. Ермолова.   1905 год
М. Н. Ермолова. 1905 год

Когда отец возвращался из театра, он был полон впечатлений от игры "великого Щепкина", "великого Садовского", и его взволнованные рассказы рано познакомили впечатлительного ребенка с таинственным значением этих слов: "великий артист". Она понимала, что это что-то прекрасное, и бессознательно стала стремиться к нему.

Убеждение, что она будет великой артисткой, росло вместе с ней. И тогда, когда она подростком, в балетной школе, куда ее отдали "живущей", в взятом у няни черном платке декламировала товаркам "Марию Стюарт", и тогда, когда после неудачного дебюта тринадцатилетней девочкой в водевиле Самарин нашел ее неспособной и отказался заниматься с ней... Даже этот суровый приговор, так огорчивший ее отца, не смутил ее. И когда неожиданно приехала к ней Медведева и привезла ей, шестнадцатилетней ученице, главную роль в пьесе "Эмилия Галотти", она как-то не удивилась. Она словно только и ждала той минуты, когда ее позовут на подвиг, как ждала когда-то ее любимая героиня, пастушка из Дом-Реми, и так же пошла на него, ведомая не рассудком, а внутренней силой, как бы не зависящей от нее.

И ее уверенность оправдалась: она стала великой артисткой. И знала это.

Как же это совмещалось с ее всем известной скромностью?

Скромность Ермоловой была своеобразна; она просто не считала свой талант своей заслугой: она чувствовала себя его проводником - и только. Как электрический провод, по которому идет ток. Этот ток может осветить, может согреть, может и убить, но провод в этом не виноват: сила вне его воли, И Ермолова всегда отмахивалась от восторгов, от благодарностей, отказывалась от них, словно говоря: "Не мне, не мне, а тому дару, который от меня не зависит!"

Ермолова почти никогда не говорила о себе. И не писала. Она вообще писала мало, скупо. Самым близким людям - сестрам своим, дочери - писала почти всегда кратко, телеграфным стилем: сообщала существенное, спрашивала о их жизни, здоровье - ив подробности не вдавалась. Она признавалась, что не любит ни писать писем, ни читать чужих, даже переписки великих людей. Как-то в минуту откровенности она говорила своей дочери:

- Это мое несчастье, что я никак не могу выразить то, что думаю, то, что чувствую... Только на сцене это мне удается.

В силу этого она много лет жила, подавляя свои переживания. Ее личная, интимная жизнь была сложна и абсолютно замкнута. Жизнь в семье не дала ей удовлетворения: окружение ее мужа, бывавшие в доме его знакомые были чужды ей. Самым близким человеком была сестра Анна Николаевна, выдающийся педагог, передовая во всех отношениях женщина. Но, помимо сестры, круг знакомых Марии Николаевны был случайный, иногда мало подходящий к ней, но принимаемый ею в силу усталости и недостатка времени для поисков иных связей и отношений. Только встреча с доктором Срединым в Крыму, во время случайного отдыха, вдруг всколыхнула ее. Ей тогда было уже за сорок лет, но она впервые встретила человека, вполне понявшего ее и умевшего слушать - редкий дар, который все, знавшие этого замечательного человека, особенно отмечали в нем. И словно "источники отпечатались": она стала высказываться ему. В письмах к нему она отходила от своего обычного немногословия, так что эти письма, изданные впоследствии, представляют отчасти приоткрытую дверь в ее психологию и позволяют заглянуть в нее.

М. П. Лилина, О. Л. Книппер-Чехова, М. Н. Ермолова, К. С. Станиславский. 1905 год
М. П. Лилина, О. Л. Книппер-Чехова, М. Н. Ермолова, К. С. Станиславский. 1905 год

Тех, кто хочет знать больше о фактах ее жизни, я отсылаю к своей книге; тут же, поскольку я пишу о роли театра в моей жизни, мне хочется описать, какое влияние имели на меня те пьесы, которые я видела в исполнении Ермоловой, и какие уроки на всю дальнейшую жизнь я вынесла из них в юные годы, когда особенно восприимчива душа к впечатлениям и влияниям.

Одной из первых пьес, произведших на меня глубокое впечатление, была трагедия Гуцкова (Карл Гуцков (1811 -1878) - немецкий писатель) "Уриэль Акоста".

Эту пьесу я видела впервые больше полувека тому назад. Она не состарилась: борьба благородного духа с косностью, ложью и мракобесием и в наши дни сохраняет всю свою значительность.

Ермолова играла молодую еврейку, дочь богача, просватанную, по обычаю, отцом за богатого жениха, но любящую молодого ученого, философа и смелого мыслителя Уриэля Акосту, который был ее учителем и сумел вдохнуть в нее свои мысли. Когда от Акосты требуют отречения от его убеждений и он не соглашается на это, его предают анафеме. Это был в то время - XVII век - обряд страшный, грозный и делающий человека все равно что живым мертвецом, вне закона, вне родины. Раввин произносит страшное проклятие, говорит Акосте, что отныне ни один человек не протянет ему руки помощи, если он будет погибать, никто не даст ему корки хлеба, если он будет умирать от голода, ни одна женщина не согласится с ним разделить свою жизнь - и вот в это время юная еврейка в присутствии отца, жениха, всего народа прерывает его проклятие гневным и грозным криком:

- Лжешь, раввин!

Помню ее фигуру, точно сошедшую с картины Тициана (Тициан (1489-1576) - великий итальянский живописец эпохи Возрождения), в богатом зеленом бархатном платье, волосы, увитые жемчугом, и ее мощный, как звук органа, голос...

Этот крик Юдифи звучит в моих ушах до сих пор. А тогда - он отозвался во всем моем существе, и тут я вынесла свой первый урок: что не надо бояться никого и ничего, а смело защищать свои убеждения и свою любовь, что перед этим ничто ни "законы", ни приличия, ни общественное мнение. Этот урок я сохранила на всю жизнь, согласно ему поступала и им обязана Ермоловой.

Одной из лучших ролей Ермоловой была Сафо.

Античная поэтесса Сафо, которой "голову давил холодный, без аромата, лавр" и которая захотела простой человеческой любви, а ей, великой, предпочли хорошенькую девочку.

Ермолова давала замечательный образ Сафо, той божественной Сафо, которая спустилась с пиршества богов в среду смертных, испила из чаши земной любви и искупила это добровольной смертью.

 Безумная! Зачем с высот чудесных,
 Где Аганиппе радостно журчит,
 Сошла я в этот мир? -

говорит Сафо.

 Когда бессмертные тебя избрали -
 Беги, беги сообщества людей.
 Один из двух миров избрать ты должен -
 И раз избрав - возврата нет тебе!

Когда вся гамма любви, страсти, ревности, женского оскорбленного достоинства пройдена ею, величие богини возвращается к ней, и она, перед тем как добровольно прекратить свою жизнь, в последний раз обращается к богам:

 Могучие, прославленные боги! 
 Вы щедро жизнь украсили мою. 
 Избраннице позволили своей 
 Коснуться сладкой чаши этой жизни - 
 Коснуться лишь - не пить ее до дна.. 
 Смотрите же! Покорная веленью, 
 Я ставлю этот сладкий кубок жизни...

Она стояла в это время на утесе, с золотой лирой в руках, в царственном пурпурном плаще, озаренная солнцем. И после слов:

 И я его - не пью! -

делала одно движение вперед, кидаясь с утеса, и исчезала. И невозможно было поверить, что исчезала не в волнах Эгейского моря, а просто-напросто подхваченная на тюфяк рабочими за кулисами...

Как она играла эту сцену последней беседы с "богами" (лучшее место пьесы), как она замечательно обнаруживала перед зрителями тайну одиночества человека, постигаемую им в последние минуты, когда люди уже бессильны ему что-либо дать и он может обратиться только к "богам", то есть к тем внутренним силам, которые определили его жизнь и судьбу!

М. Н. Ермолова в роли Плавутиной (Холопы' П. Гнедича). 1908 год
М. Н. Ермолова в роли Плавутиной (Холопы' П. Гнедича). 1908 год

Вот тут я вынесла еще один урок из того, что видела:

Если художник забывает свое призвание, свой подвиг и жертвует им ради личной жизни, он свершает преступление и так или иначе должен за это понести наказание.

Я позже поняла, что эта роль была особенно близка Марии Николаевне, потому что она, когда приходила жизнь и ставила перед ней этот сладкий кубок личного счастья, поступала, как великая Сафо.

У Ермоловой был свой кодекс нравственности, почерпнутый из двух источников: из необычайно патриархальной семьи и из романтизма тех вещей, которые она играла. Это был кодекс большого благородства, с повышенной требовательностью к себе и другим, часто мешавший ей в жизни, если не совершенно неприменимый. С годами в Марии Николаевне все больше проступало это, а поворотный пункт в ее личной жизни - аналогичный тому, после которого Сафо бросилась в волны Эгейского моря, - заставил ее так же без оглядки кинуться в мистическую идею искупления, как и Сафо...

Пьеса "Сафо" дала мне, как это ни странно, канву для моей пьесы из современной мне жизни - "Барышня с фиалками", много сезонов впоследствии шедшей на сцене Александрийского и других театров. Конечно, сравнивать их нельзя, так же как нельзя сравнивать мою героиню - актрису Лесновскую - с античной поэтессой Сафо, но самое положение, коллизии (Коллизия - столкновение противоположных сил, стремлений или интересов) - все это навеяно было мне воспоминаниями юности и трагедией Сафо.

"Орлеанская дева" (Знаменитая пьеса Ф. Шиллера "Орлеанская дева" (шедшая в Малом театре в переводе В. А. Жуковского) посвящена Иоанне д'Арк - национальной героине Франции, крестьянке из деревни Дом-Реми. Во время Столетней войны Англии с Францией Иоанна, движимая патриотическим порывом, явилась в 1429 году ко двору французского короля Карла VII и возглавила ряд успешных военных операций. За освобождение Орлеана от осады прозвана Орлеанской девой. Кроме пьесы Ф. Шиллера, ей посвящено множество других художественных произведений). На этой трагедии выросло мое поколение и ей обязано, может быть, лучшими минутами художественного наслаждения за всю мою жизнь. В "Орлеанской деве" Ермолова почти не давала героической амазонки, мужественной воительницы: напротив - идеальную женственность и мистический энтузиазм. Смесь бессознательного героизма и девственной грации. Не забыть ее ответа на слова: "Ах, в наши дни чудес уж не бывает!"

- Есть чудеса!..

Не резко, не гневно на людское недоверие, но с ушедшей в себя уверенностью в своей правде и правоте. Она все время слушает свой тайный голос. Те же "силы внутренние, определяющие жизнь и судьбу человека", которые Сафо считает "богами", и для Иоанны являются "божественными". Это вера в себя, в свое дело, сообщалась слушателям: каждому казалось естественным "слепо броситься вперед за дивною пророчицею". Мне говорили юные студенты, что если бы в те минуты Ермолова позвала их со сцены - они пошли бы за ней на смерть. Когда она разрывала бутафорские цепи в башне и тряслись картонные стены, мы верили, что цепи эти железные, а стены из камня.

Ермолова давала образ нравственного величия, какой, верно, и не снился пастушке из Дом-Реми; тот, кто видел Ермолову в Иоанне д'Арк, уже не мог себе представить Иоанну другой.

Дочь Ермоловой в своей записи об Иоанне д'Арк пишет: "Образ, который давала она, был так светел, так была ясна и понятна для каждого самоотверженная любовь Иоанны к родине и к народу, что самый факт смерти ее являлся символом жизни бесчисленных масс ее сограждан, и люди уходили из театра с душой восторженной, радостной и просветленной умилением". Эти слова достаточно хорошо дают понять, какой урок вынесла я из Иоанны д'Арк, - урок любви к родине и жажды действенно служить ей, поскольку и чем позволяют силы.

Мария Стюарт (Героиня одноименной трагедии Ф. Шиллера. Ее исторический прообраз - шотландская королева Мария Стюарт (1542-1587), претендовавшая на английский престол. Восстание в Шотландии заставило ее бежать в Англию, где она была заключена королевой Елизаветой в тюрьму и впоследствии казнена) была одним из величайших созданий Ермоловой, не уступавшим Иоанне д'Арк. Этой ролью за ней окончательно была закреплена слава великой трагической артистки.

Благородство было лейтмотивом (Лейтмотив - основная мысль, неоднократно повторяемая и подчеркиваемая) этой роли, благородство образа, мимики, жеста, интонаций, сливавшихся в несравненную гармонию.

Ее величественное спокойствие, когда кормилица ее Кеннеди возмущается, что у нее взломали шкатулку и взяли последние драгоценности:

 Все взяли, все, что оставалось царского тебе...

ее слова:

 Утешься, Анна... королевский сан
 Не заключается в вещах ничтожных:
 Со мною могут низко поступать,
 Унизить же меня никто не может... -

являлись как бы ключом ко всему дальнейшему.

Не знаю, насколько Ермолова и ее игра были верны историческому образу шотландской королевы, но несомненно одно: шиллеровскую Марию она воплотила в предельном совершенстве. Все, что хотел показать поэт: красоту страдания, героическую смерть, величие сердца, прощающего в предсмертный час своим врагам, - все это передавала Ермолова убеждающе, с такой силой, что трудно было представить себе другой образ злополучной королевы. Да и не нужно. Тут замечалась огромная разница между "подражанием реальной жизни и возведением природы к идеалу", как выражается Бульвер (Бульвер (1803-1873) - английский писатель). Действительность, может быть, была иной, но истина должна была быть такою!

М. Н. Ермолова в роли королевы Анны и А. И. Южин - Болингброк ('Стакан воды' Э. Скриба). 1915 год
М. Н. Ермолова в роли королевы Анны и А. И. Южин - Болингброк ('Стакан воды' Э. Скриба). 1915 год

Невозможно в беглом очерке пройти всю гамму тех ощущений, которые передавала Ермолова, всю смену гнева и смирения, радости и отчаяния, объединенных в один строй высочайшим благородством духа.

Мария, преданная Англией, у которой она искала защиты, а нашла тюрьму, ненавидимая Елизаветой не только как соперница-королева, но и как превосходящая ее прелестью женщина, терпящая лишения и голод, девятнадцать лет не покидающая тюрьмы, куда вошла юной красавицей, заставляет уважать себя даже врагов своих - и ее страдальчески-величественный образ заставляет забыть все проступки и увлечения ее юности, искупленные так тяжко.

Наслаждением было видеть сцену в третьем акте, когда Марию выпускают из тюремных стен впервые за долгие годы, чтобы Елизавета могла подстроить якобы случайную встречу с ней.

Когда Ермолова вбегала на сцену, понятны становились слова Кеннеди:

 Спешите вы как будто бы на крыльях...

Ее появление действительно производило впечатление полета. У Ермоловой была и в жизни та "летящая походка", которой наделил Лев Толстой свою Анну Каренину. А тут - ноги ее едва касались пола.

 ...Дай насладиться мне новой свободой... -

звучал ее возглас полным забвением окружающего, песней свободы. Она простирала руки навстречу ветру - и его дыхание ощущалось на сцене, как ощущается на некоторых картинах Левитана (Исаак Ильич Левитан (1861 -1900) - выдающийся русский живописец-пейзажист). Декорации превращались в зеленые деревья, когда она с упоением дотрагивалась до ветвей рунами. Она поднимала руки и глаза к картонному небу - и виделись те облака, о которых она говорила:

 ...Гонимые дыханьем ветерка,
 Летят на полдень эти облака...
 Свободные!..

Ликующая тоска слышалась в этом слове.

 ...Они стрелою мчатся...
 И к морю дальней Франции стремятся!..

Кажущаяся свобода опьяняла ее, в ней воскресали надежды: она верила, что эта "малая милость" предвещает большое счастье. И только когда она узнавала, что ей предстоит свидание с Елизаветой, она сразу теряла силы, бледнела (между прочим, Ермолова употребляла очень мало грима, и всегда видно было, как кровь то приливала, то отливала от ее лица). Она становилась точно старше, горькие складки ложились в углах рта: ее охватывало предчувствие, что надежды ее напрасны. Она молила избавить ее от этой встречи, с возмущением, полушепотом, как о чем-то страшном, говорила:

 ...Пред ней унизиться должна я...

И после большой паузы, как бы после борьбы с собой, восклицала: "Не могу!"

Каждая фраза в дальнейшем была замечательна. При виде Елизаветы:

 ...О, боже... нет души в ее чертах!

В этом было безнадежное утверждение, что предчувствие не обмануло ее и что ее ждет гибель. Опять борьба с собой... Изумительное ермоловское молчание... Я помню, как мне писала одна артистка: "Если бы я могла, я, кажется, играла бы молча..." Ермолова вполне постигла эту тайну - играть молча. Ее молчание было так насыщено, что зрителю казалось, будто он читает мысли, пробегавшие по ее лицу. Она в своем молчании, завороженная образом и его судьбой, властно распоряжалась душой зрителя.

М. Н.  Ермолова. 1919-1920 год
М. Н. Ермолова. 1919-1920 год

Первые слова, с которыми она обращалась к королеве, были полны достоинства:

 Сестра... к вам небо благосклонно было;
 Победой вам главу оно венчало...
 Чту божество, возвысившее вас!..

Она подчеркивала "божество", как бы желая показать, что перед небом, а не перед женщиной она опускается на колени, и взгляд ее на небо подкреплял ее. Это невольно передавалось Елизавете, та чувствовала, что не к ней относится коленопреклонение Марии, и еще более вспыхивала гневом и ненавистью.

Не глядя в лицо Елизаветы, вся поникнув в ощущении своего унижения, Мария пробовала достучаться в каменное сердце:

 ...Глубоко павшей помогите встать!

Дальше - пророчески грозно, хотя сдержанно говорила:

 ...Непостоянны жизненные блага...
 Есть мстящее гордыне божество.
 Не оскорбляйте кровь Тюдоров, кровь,
 Текущую в моих и ваших жилах!

Тут, как бы ободренная мыслью, что в них течет одна и та же кровь, что должна же королева это вспомнить, она решалась взглянуть на нее. Увидав ее суровый взгляд, в ужасе отшатывалась... Опять овладевала собой и, утешая себя мыслью об их родстве, трогательно и просто, без упреков, старалась разбить стену ненависти... Она указывала Елизавете на ее несправедливость, просила назвать ее вины, которых она за собой не знает по отношению к Елизавете, но которые готова загладить. На это в ответ следовали злобные, жестокие речи Елизаветы, попирающие беспомощного врага, олицетворение неблагородства рядом с благородством Марии. Мария с горечью говорила:

 ...Владейте с миром - отрекаюсь
 От прав моих на государство ваше...

и молила одного: свободы. Молила не терзать ее долгим ожиданьем. Но Елизавета молчала и смотрела на нее с насмешливой ненавистью. И вот в голосе Ермоловой, дрожавшем гармоническими звуками мольбы, начинали проступать ноты возмущения, как отдаленные раскаты грома. Когда она говорила своей "сестре", что если та не спасет ее -

 ...За целый ваш сокровищ полный остров 
 Пред вами я не соглашусь стоять, 
 Как вы теперь передо мной стоите! -

Елизавета начинала позорить ее, как женщину, издеваясь над ней. Ермолова еще сдерживалась - и только слова:

 ...Чтобы прослыть всеобщей красотой - 
 Лишь стоит общей быть! -

которыми, как хлыстом, хлещет ее Елизавета, произносящая это с змеиным шипеньем, вырывали у нее возглас: Нет - этого уж слишком много!

Елизавета злорадно хохотала, радуясь, что ей удалось больно ужалить и довести свою жертву до возмущения. Ермолова с необыкновенным величием говорила прекрасные строки:

 ...Как женщина, в проступки я впадала 
 В младых летах...

и заключала с гордой искренностью:

 Я лучше
 Молвы, повсюду обо мне гремящей!

Больше она уже не хотела насиловать себя. Когда Шрюсбери советовал ей покорность, она восклицала голосом, звучащим победно:

 Терпение - лети на небеса! -

и делала руками движение, как будто бы выпускала на волю большую птицу.

Она громила Елизавету, во всю мощь своего голоса ведя эту сцену. Ермолова никогда не прибегала к крику, но голос ее так усиливался в объеме, что без труда покрывал толпу и шум на сцене, разливаясь, как звуки набата. Во время этого монолога она точно вырастала, глаза ее метали молнии, она вся была "как божия гроза", по выражению Пушкина, и Елизавета под тяжестью ее обвинений как-то сгибалась и скрывалась, как змея.

Уголок комнаты М. Н. Ермоловой в доме № 11 по Тверскому бульвару в Москве. С фотографии конца XIX века
Уголок комнаты М. Н. Ермоловой в доме № 11 по Тверскому бульвару в Москве. С фотографии конца XIX века

"О, как легко мне, Анна!" - освобожденно восклицала Ермолова, падая на грудь Кеннеди, задыхаясь и трепеща от своей роковой победы.

Она в упоении кидала, как вызов, всему миру:

 При Лейстере унизила ее!

Она как-то особенно произносила это слово: "Л-л-лей-стере..." - стиснув зубы, растянув углы рта в судорожной улыбке, словно сразу подурнев от инфернального (Инфернальный - адский, дьявольский) упоения местью. Это был единственный момент в пьесе, когда, казалось, все темные силы взбушевались в ней, и все же симпатии зрителя оставались верны ей - и все возмущение направлялось против Елизаветы.

В последнем акте эго уже была мученица, приемлющая свои мучения как искупление (всегдашний мотив творчества Ермоловой, особенно близкий ее натуре) за все свершенное в жизни преступного, в чем она горько каялась. Из этого акта никогда не забуду сцены прощания ее с женщинами. "О чем стонать и плакать вам?" - утешала она их, полная жалости не к себе, а к ним. "Твои уста горят, моя Гертруда..." - произносила она, обращаясь к приникшей к ее рукам женщине. И прибавляла:

 ...Была я в жизни сильно нетерпима -
 Зато и сильно, горячо любима...

Лицо ее освещалось нежностью и благодарностью. Она вела эту сцену так, что почти все актрисы, игравшие с ней, не могли удержать слез. Настоящие рыдания слышались на сцене и отзывались в зале. Я видела сама, как впечатлительный и импульсивный Горев, игравший сурового Паулета, утирал глаза.

Последние слова Марии Лейстеру, вся предшествовавшая им немая игра были уже не игрой, а предсмертным таинством. Она говорила с полной отрешенностью слова:

 Теперь - со всем простилась я на свете, -

заканчивая глубочайшим аккордом всю трагедию. Она молча уходила, и никто уже не мог слушать после этого, что говорил Лейстер, что говорила Елизавета: для нас трагедия кончалась уходом Марии на казнь.

Эта трагедия, кроме примера благородства, возможности подобного благородства, которое показывала нам Ермолова, еще навсегда заложила во мне ненависть к тирании, к самодержавной жестокости королей - ко всякому насилию и произволу.

Я могла бы перечислить множество пьес, в которых видела Марию Николаевну, но тут я коснулась главным образом тех, которые у Ермоловой совпали с самым прекрасным цветением ее творчества, а у меня - с тем периодом, когда формируется нравственная личность человека и определяются на всю его дальнейшую жизнь его принципы, идеалы и смысл существования.

Я и теперь, когда думаю о Ермоловой, думаю о ней как о далекой Сафо, Иоанне, Марии... а не о той, которую я видела в других ролях, хотя и совершенных по исполнению ("Без вины виноватые" или "Холопы" ("Xолопы" - пьеса Петра Петровича Гнедича (1855-1927). М. Н. Ермолова играла в этой пьесе роль старой княжны Плавутиной-Плавунцовой)). Настоящая Ермолова осталась в памяти молодой и прекрасной, и ее нельзя воображать себе отжившей, постаревшей, как невозможно вообразить старой Венеру Милосскую или шекспировскую Джульетту...

Тем патетичнее и трогательнее мне было в последние ее годы видеть ее слабость, угасание, постепенный отход от жизни - и все время ловить в ее голосе прежние изумительные ноты, в ее глазах - прежний взгляд, в движениях - прежнюю гармонию... Словно рядом с ней все время вставали ее бессмертные создания. Я вспоминала картину, виденную где-то: Бетховен в старости - глухой, одинокий, в старом кресле, с закрытыми глазами, а над ним летают в образе прекрасных муз его девять симфоний - его "дочерей".

У Ермоловой не должно было быть "перехода": молодиться она не хотела, и играть, подобно Саре Бернар (Сара Бернар (1844-1923) - знаменитая французская трагическая актриса. Много раз гастролировала в России в 80-х, 90-х и 900-х годах), молодые роли до семидесяти лет она органически не могла бы, но вместе с тем в ролях старух она - эта воплотительница любви - чувствовала себя как-то не на месте.

Одной из последних трагических пьес, сыгранных ею, была "Измена" Сумбатова-Южина (См. примечание на стр. 86).

Грузинская царица Тамара, мужа которой победил персидский завоеватель и взял ее в жены, тайно отдала своего маленького сына преданному вассалу, с тем чтобы он воспитал его, выдав за своего собственного. А сама жила одной мыслью: об освобождении родины и мести захватчику.

В пьесе есть сцена, когда старик приводит к ней двух красавцев-юношей - своего настоящего сына и ее сына. Ленский (Александр Павлович Ленский (1847-1908) - выдающийся деятель русского театра, актер, режиссер, театральный педагог и художник. С 1876 года в Малом театре; с 1907 года - главный режиссер Малого театра) играл старика отца. Вся его благородная душа, доброта и любовь к своей царице читались в его выразительном лице. Ермолова спрашивала у него, который ее сын. Ее материнское сердце уже безошибочно отгадало истину, но она хотела подтверждения и спрашивала, смотря на обоих красавцев:

- Который?

В одном этом слове было все: надежда, страх обмануться, любовь, торжество и предчувствие, что близок час возмездия...

Интересно, что эту пьесу читала Сара Бернар и собиралась ее поставить в Париже, но требовала от автора, чтобы он в этом месте написал ей большой монолог, находя, что слова "который" для нее недостаточно, что это не эффектно... Корректный Южин очень любезно выслушал ее, но возразил:

- Для Ермоловой этого совершенно достаточно...

Последние роли Ермоловой - как Кручинина, княжна Плавутина и королева Анна - производили на зрителей огромное впечатление, особенно роль Кручининой, в которую она вкладывала большое социальное значение, резко выступая против жестоких и несправедливых законов о внебрачных детях. Великолепна была она и в роли княжны Плавутиной. Эта старая аристократка не захотела выйти из кареты и, ступив в грязь, поклониться императору Павлу, издавшему декрет, чтобы все дамы, без различия возраста и состояния, при встрече с ним выходили из экипажа и делали придворный реверанс.

Гордая женщина делает вид, что у нее отнялись ноги, уезжает в деревню и проводит долгие годы неподвижно в кресле. Только узнав о смерти своего врага, она встает во весь рост и возвращается к обычной жизни.

Все пять актов она, таким образом, сидит в кресле, не делая ни одного шага. Артистке остаются только мимика и голос, и этими средствами Ермолова достигала огромного впечатления в сцене с дочерью. Это - попутная тема в пьесе: у этой гордой женщины в юности был "грех" - родилась дочь; ребенка отняли у нее, уверив, что он родился мертвым. Но со временем правда выплывает на свет, и старая аристократка узнает, что ее дочь все время жила при ней, тут же в деревне, в людской, в качестве судомойки. Она велит призвать ее к себе, с волнением, ужасом и счастьем вглядывается в черты этой забитой, полудикой девушки, дрожащей от страха, что ее позвали в "барские хоромы", и постепенно раскрывает ей всю свою материнскую любовь. Эта сцена, где у нее прекрасной партнершей была Н. А. Смирнова в роли дочери, производила необыкновенно сильное впечатление. Контраст этих двух фигур - величественной, прекрасной и в старости Ермоловой и растрепанной, почти в лохмотьях, но в чем-то напоминающей мать девушки, в которой под влиянием материнских слов, просьб о прощении, обещаний пробуждаются человеческое достоинство, надежда и робкая радость, - был необыкновенно ярок.

Одной из последних ролей Ермоловой была роль королевы Анны в пьесе Скриба "Стакан воды". Эта пьеса в Малом театре разыгрывалась так, что заставляла вспоминать его самые блестящие времена. Герцогиню-фаворитку играла Лешковская (См. примечание на стр. 100), Болингброка - Южин, Мэшема - молодой В. В. Максимов (Владимир Васильевич Максимов (1878-1937) - актер Малого театра (с 1905 года)) и Абигайль - А. Л. Щепкина, сестра моя. Это было, как говорят, "концертное исполнение". Ермолову так странно было видеть в комедии, но и там она оставалась сама собой, была "королевой с головы до ног" и придавала слабовольной Анне глубоко человеческие черты.

* * *

Вспоминается мне угловая комната в старинном доме, в чисто тургеневском уголке, где я проводила с мужем лето у Ермоловой. Я не совсем здорова и лежу. В открытое окно лезут ветки сирени, а за окном я слышу голос... Я не различаю слов, но ловлю звуки этого голоса - того самого, от которого много лет назад замирало сердце, который волновал душу и будил в ней самые сокровенные струны, проникая до глубины ее. Единственный, неповторимый голос - голос Ермоловой.

Я много слышала замечательных голосов - и соловьиные трели Неждановой (Антонина Васильевна Нежданова (1873-1950) - великая русская певица, народная артистка Союза ССР), и низкий, почти мужской голос Вари Паниной, знаменитой цыганки. Но голоса, подобного ермоловскому, не слыхала никогда. Это был стихийный голос необычайной силы и мощности, точно орган, и вместе с тем доходивший до нежнейших звуков арфы.

Во время войны (В 1914 году) Мария Николаевна читала мое стихотворение "Брюссельские кружевницы".

Там в первой строфе описывалась Бельгия до войны, цветущая и радостная, а во второй - Бельгия, разоренная и опустошенная войной. Первая строфа кончалась строками:

И радостно звучат колокола - Колокола старинного Малина!

А вторая:

 И как набат звучат колокола -
 Колокола старинного Малина!

Действительно, голос ее звучал, как звон колокола: в первых строках он летел радостно под своды театрального зала, как праздничный перезвон, во вторых - падал вниз зловеще и грозно, как удары набата...

То, что мои стихи произносились ее голосом, составляет самое гордое воспоминание моей жизни, и мне эти стихи дали больше радости, чем все мои пьесы.

Голос ее придавал значение самым обыденным вещам, произнесенным ею. Я шутя говорила, что если Мария Николаевна начнет читать своим проникновенным голосом таблицу умножения или сказку про белого бычка - то и этого нельзя будет слушать без волнения.

Действительно: насыщенность этого голоса выражением, его особенная вибрация, полнозвучность его даже в шепоте творили чудеса с каждым словом.

Скажет, бывало, Мария Николаевна, увидев голодного пса:

- Накормить надо его!

И в этих словах даст все: жалость к бессловесной твари, проникновение в ее безмолвное страдание и ободряющее утешение.

Или, обеспокоенная долгим отсутствием маленького внука, спросит:

- Что это Коли как долго нет?

И опять в этих нескольких словах - целая гамма и тревоги, и игры испуганного воображения, и любви...

Но не часто можно было слышать этот голос в жизни: Мария Николаевна была великой молчальницей. И потому с особенной радостью мы слушали, когда по вечерам, в старой гостиной, на стенах которой висели потемневшие картины, изображавшие бури и кораблекрушения, так не вязавшиеся с уютом дедовских кресел, за круглым столом, освещенным висячей лампой, она читала нам вслух Диккенса или Толстого, и я наслаждалась этим голосом, не менявшимся с годами и вызывавшим в памяти Иоанну и Сафо моей юности.

В пьесе Шекспира "Зимняя сказка" Ермолова играла сравнительно небольшую роль - невинно оклеветанной королевы Гермионы. Ее супруг-король приказывает казнить ее, но преданные ей люди, знающие ее невинность, спасают ее и несколько лет скрывают в изгнании. Тем временем ее невинность выясняется, и король предается бурному отчаянию. Тогда спасшая ее женщина говорит ему, что у нее есть статуя, изображающая королеву. Ведет его к нише, сдергивает покрывало, и он видит изваяние Гермионы. Он выражает свое позднее раскаяние, отчаяние, свою любовь - статуя чуть розовеет, в лице ее что-то трепещет; он еще не верит, но она делает движение и сходит со своего пьедестала. Все объясняется и кончается, как всегда в волшебных сказках, к общему благополучию.

Благодаря очень легкому, как всегда, гриму видно было, как лицо Ермоловой действительно розовело от волнения, и на публику это ее "оживление" производило такое же впечатление "чуда", как на короля.

Фигура ее в виде статуи, в белых одеждах, с мраморно бледным лицом, как-то особенно освещенная, так что казалась изнутри озаренной алебастровой вазой, была прекрасна и могла бы служить моделью Фидию (Фидий - великий скульптор древней Греции (I век до нашей эры)). Такой она осталась в памяти - и часто я вспоминала эту фигуру, когда смотрела на Ермолову в жизни. Какой бы я ни видела ее в долгие годы нашего общения, печальной или радостной, в домашней обстановке или в обществе, я никогда не могла отделить ее от того видения: не статуя - и не смертная женщина, не обыденное существо. Я вовсе не хочу сказать, что она была холодным мраморным созданием. Но я в жизни знала многих артисток, художниц, всяких знаменитостей, и все они прежде всего были обыкновенные женщины, только одаренные чем-то, но женщина в них брала всегда верх над артисткой. Ермолова же была прекрасной оболочкой для своего гения, как говорит поэт - "небесный дух, прикованный к земле". У нее не было ни одного свойства, составляющего почти неотъемлемую принадлежность каждой артистки: честолюбия, самолюбования, зависти, самоуверенности. Она была воплощением целомудрия и благородства. Это благородство - свойство, которого нельзя ни анализировать, ни определить, а можно только чувствовать, - отличало ее как на сцене, так и в жизни.

Она старилась на моих глазах - отходила от сцены, отходила от жизни. И я постепенно следила за этим уходом, как бы присутствуя при каком-то таинстве. Кругом нее не замечалось ничего, что обычно сопровождает старость и болезнь. Французский писатель Марсель Пруст где-то заметил: "Старость кокетлива и болтлива". Но Ермолова не была такой в молодости, не стала и в старости. Не было у нее ни требовательности, ни брюзгливости, свойственной старикам. До конца дней у нее оставалась забота и внимание к другим, не многословное, но всегда действенное, и слегка удивленная благодарность за каждое внимание к себе. Ей казалось, что, с тех пор как она ушла со сцены, она уже никому не может быть ни нужна, ни интересна и что ее оболочка прежней артистки уже не имеет никакого значения... Я не видала человека, который меньше требовал бы от людей, чем эта бывшая владычица русской сцены.

Тем более счастлива я была, когда могла по ее желанию почитать ей вслух Шекспира или Островского, когда ей уже стало самой трудно читать, оказать какую-нибудь услугу, что-то дать в ее ослабевшие, дорогие мне руки... И думалось, что никогда ничем я не отплачу ей за те сокровища, которые получила от нее.

Ясно встает передо мною картина: комната Марии Николаевны на Тверском бульваре (В доме № 11, на котором ныне установлена мемориальная доска) - такая скромная, такая уютная в строгой своей простоте (ни карельской березы, ни красного дерева, ни фарфоровых коллекций). Как украшение несколько любимых портретов, книги, бюст Шекспира, бронзовая статуэтка Орлеанской девы - и всегда живые цветы.

Мария Николаевна на диване. Волосы ее, обстриженные после тяжелой болезни, вьются крупными темными локонами: почти ни одной серебряной нити в них. На ней просторная блуза из шелка голубиного цвета. Облик - вне времени и пространства: ее можно было бы поместить в любой век, в любую страну - везде осталось бы впечатление благородной старости. Всего лучше написал бы ее в это время Рембрандт, как раньше гениально изобразил Серов. Но ее писал молодой художник, почему-то получивший заказ от Малого театра, и совершенно исказил ее черты...

На кресле рядом с диваном - старая няня в белом чепце, прожившая в доме почти всю жизнь. Ее общество, ее тихую беседу любит Мария Николаевна, и няня почти безвыходно пребывает у нее.

Дочь Марии Николаевны читает им вслух, по желанию матери, поэму А. Толстого "Иоанн Дамаскин". Обе они слушают и тихо плачут.

Когда Мария Николаевна плачет, у нее не краснеет нос, не пухнут глаза, но тихо катятся по лицу крупные, прозрачные слезы...

И великая артистка и простая русская няня - обе всей душой отдаются очарованию поэмы...

Няня просто переживает страдания Дамаскина и жалеет его... Мария Николаевна, верно, чувствует то же, что чувствовал поэт, когда ему суровый наставник запретил петь: ее искусству тоже положен был конец самым суровым наставником - уходящей жизнью...

В самые последние годы мир Марии Николаевны совсем сузился: из всего большого города, из всего большого дома осталась одна ее комната, которую она не покидала. Общество ее ограничивалось только домашними да еще А. А. Яблочкиной (Александра Александровна Яблочкина - народная артистка Союза ССР, старейшая русская актриса, председатель Всероссийского Театрального общества. На сцене с 1886 года; в Малом театре - с 1888 года), остававшейся ее связующим звеном с Малым театром. Еще немного оживлялась Мария Николаевна, слушая ее рассказы о событиях в жизни Малого театра, но все больше и больше отходила даже от этого.

В самые последние годы в жизни Ермоловой произошло еще одно событие - я думаю, в последний раз всколыхнувшее в ней все чувства далекой молодости. У нее был друг, профессор П., с которым в течение многих лет ее соединяла большая привязанность. Это был человек умный, талантливый, бывший для Марии Николаевны во многих вопросах истинным авторитетом, но жизнь разъединила их - и пути их разошлись надолго. И вот в начале революции Мария Николаевна стала беспокоиться о судьбе своего бывшего друга. Узнали, что он давно переехал куда-то в провинцию, где и пробыл все первые годы революции. Мысль о нем с тех пор не покидала ее, и она, которая много лет не упоминала его имени, часто говорила о нем с тревогой и заботой и поручала мне узнать о нем у его петроградских родственников.

Очевидно, в нем происходило то же самое, потому что, когда он приехал из провинции, он просто пришел в дом к Марии Николаевне. Он не знал, жива ли она, но его потянуло с непобедимой силой в знакомый дом, где он не был более пятнадцати лет. Он позвонил на черной лестнице и с волнением спросил, здесь ли Мария Николаевна, а когда ему ответили, что здесь по-прежнему, он попросил разрешения повидать ее.

Он так был все время в ее мыслях, что она не удивилась, но страшно взволновалась. Их первая встреча произошла с глазу на глаз - и, верно, была очень значительна для обоих, потому что после этого Мария Николаевна была просветленной и как-то успокоенной - все прежние разногласия были забыты, показались мелкими и ничтожными перед лицом всего пережитого. Он также был глубоко потрясен и этим примирением и, увы, тем состоянием, в котором застал Марию Николаевну. С тех пор каждый четверг он аккуратно приходил к Марии Николаевне, и она ждала его с волнением и радостью. Эти четверги стали последними светлыми точками ее жизни.

Считались минуты до его прихода, и начиналось волнение, если часовая стрелка показывала на одну минуту больше, чем назначенный час. Но и он был аккуратен, как часы.

Для любивших Марию Николаевну и знавших ее боязнь кого-нибудь обидеть или быть несправедливой было большим удовлетворением это примирение двух бывших друзей на склоне их лет, и их встречи остались в моей памяти одной из прекраснейших страниц людских отношений.

* * *

И вот настал тот день, которого мы ждали и боялись. Хотя, в сущности, мы ждали его уже весь последний год, следя за ее угасанием, все же он пришел неожиданно и был несказанно страшен: Марии Николаевны не стало (Кончина М. Н. Ермоловой - 12 марта 1928 года).

Никогда не забыть мне той ночи, которую мы просидели у ее постели, - ее дочь Маргарита Николаевна, ее верный друг Александра Александровна Угрюмова, не расстававшаяся с ней все последние годы, секретарь Малого театра В. В. Федоров и доктор Напалков.

Уже знали, что это конец, и все-таки прислушивались к ее дыханию, с хрипом вырывавшемуся из груди, с надеждой на чудо... Но чуда не свершилось. Дыхание становилось все слабее, все прерывистее... Она была без сознания, и, как говорит Виглер о Гёте, "в дремоте, подобно тому, как Одиссей к берегам Итаки, причалила она к брегам смерти". В семь часов двадцать минут утра доктор взял ее за руку и сказал: "Конец".

Замерла дочь, державшая ее все время за другую руку. И никто из нас не мог двинуться, сказать слово. В это время в окно ярко брызнуло солнце, только что вышедшее из-за противоположных домов бульвара, и озарило лицо покойницы - такое строгое, такое скорбное в смерти.

Вся последующая неделя запечатлелась в моей памяти навсегда. Она была насыщена такой патетикой торжественности, скорби и вместе какого-то светлого умиления, что невольно заставляла сопоставлять ее со всем путем творчества Ермоловой - таким благородным, строгим и исключительным.

Эта артистка, ушедшая со сцены более пяти лет назад и для многих бывшая даже тогда почти легендой, и после смерти своей привлекала и волновала.

Вся Москва всколыхнулась при известии о ее кончине. В дом ее стекались тысячные толпы поклониться праху, так что к вечеру пришлось вывесить объявление у подъезда, что доступа к праху больше нет: мы положительно боялись, что старинные деревянные лестницы дома, построенного еще до нашествия французов, не выдержат такого количества народа и рухнут.

Мария Николаевна скончалась в ночь с воскресенья на понедельник, но хоронили ее только в субботу, так как Малый театр решил в день ее похорон отменить спектакль, а раньше субботы по каким-то соображениям этого нельзя было сделать. И четыре дня гроб стоял в ее бывшей гостиной. Все время кругом него сменялся почетный караул из артистов и служащих театра.

Я только тут поняла, насколько почетный караул производит больше впечатления, чем монотонное чтение какой-нибудь наемной монашки. Эти как бы застывающие в немой скорби фигуры, сосредоточенно и благоговейно охраняющие последний покой умершего, запечатлелись в памяти. И молчание так подходило к великой артистке, бывшей такой молчаливой в жизни. Вообще запомнилось, что ни громких рыданий, ни выкриков, ни истерик не было ни разу за все время. Целомудренно молчала скорбь и близких, и друзей, и тех, для кого с ней вместе уходила навсегда лучшая страница истории Малого театра. Но такие потрясенные лица, такие глаза... их не забудешь

Все время прибывали новые венки и цветы. Хор то Малого театра, то других театров беспрерывно пел погребальные песнопения... Приходили всё новые и новые лица. Артисты Малого театра - А. А. Яблочкина, Е. Д. Турчанинова (Евдокия Дмитриевна Турчанинова - народная артистка Союза ССР, выдающаяся актриса. В Малом театре с 1891 года), М. Ф. Ленин (Михаил Францевич Ленин (1880-1951) - народный артист РСФСР. В Малом театре с 1902 года) и многие другие - не расставались с нами: не могли уйти от нее. В волнах застилавшего комнату ладана я видела скорбные лица и удерживаемые слезы.

Четыре дня дом жил какой-то странной жизнью... Что-то делалось: скульптор Андреев (Николай Андреевич Андреев (1873-1932) - заслуженный деятель искусств РСФСР, выдающийся советский скульптор, автор серии скульптурных портретов В. И. Ленина с натуры ("Лениниана"), памятника А. Н. Островскому перед Малым театром, скульптурных портретов М. Горького и К. С. Станиславского) снимал маску с Марии Николаевны, приходили депутации, фотографы, а она лежала строгая и прекрасная и, казалось, была недовольна тем почетом, каким в последний раз окружала ее жизнь.

В пятницу рано утром гроб вынесли в церковь Большого Вознесения у Никитских ворот: церковь, где венчался Пушкин и где хоронили Щепкина. Там была торжественная служба, при стечении огромного количества народа, длившаяся с перерывами весь день. Оттуда уже в одиннадцать часов вечера состоялся вынос в Малый театр.

Была теплая мартовская ночь - звездная и синяя. Путь колесницы освещался факелами, два оркестра сопровождали ее. Непосредственно за колесницей шли близкие, вокруг которых артисты Малого театра сделали цепь, а за ними - несметная толпа провожавших, сохранявшая идеальный порядок. Когда колесница, дрогнув, останавливалась перед каким-нибудь препятствием, вся толпа, не в состоянии сдержать разбега, как лавина, накатывалась совсем близко к колеснице, и тогда раздавалась в ночном воздухе команда - звучные и сильные голоса артистов, державших цепь: "Стоп!" - как на корабле... и вся огромная толпа замирала послушно.

На Театральной площади - после остановок у Камерного театра и студии имени Ермоловой, где колесницу встречали оркестр и речи, - эта толпа должна была влиться в толпу ожидавших процессию у Малого театра.

Зрелище было изумительное. Казалось, что вот-вот произойдет что-то непоправимое, что площади не хватит для всех этих толп - и, однако, порядок почти не нарушился.

Гроб внесли в Малый театр и установили в фойе. Там уже ожидал оркестр, капелла, артисты - и началась гражданская панихида, длившаяся до трех часов ночи.

Гроб стоял посреди фойе на возвышении, затянутом черным крепом, среди лавровых деревьев и венков, а в открытую дверь бывшей "царской" ложи на него глядела сцена Малого театра - та сцена, которой Ермолова отдала без остатка всю свою прекрасную жизнь.

Последний свой срок на земле она провела в тех стенах, которые для нее были храмом ее сердца.

Мы с ее дочерью остались ночевать в театре. В той самой уборной, в которой когда-то одевалась Мария Николаевна и куда я молодой девушкой не входила иначе как с замиранием сердца.

Не могу сказать, сколько я передумала, сколько воспоминаний и образов встало передо мной в темноте этой уборной, служившей в свое время приютом гению...

Мы спали - и не спали и отчетливо сознавали, что в это время в фойе продолжается последняя "жизнь" артистки. Последнее поклонение ей. Всю ночь сменялся почетный караул: на этот раз не только артисты Малого театра, но и всех других московских театров. Сменялись каждые десять минут, и стояли кругом гроба человек по двадцати, чтобы все желавшие могли оказать ей этот последний почет. Таким образом, не преувеличивая, можно сказать, что в почетном карауле перебывало около тысячи артистов. И всю ночь - по одному, непрерывной цепью, тянулись люди - прощаться с ней. И всю ночь не расходилась толпа с площади.

К девяти часам утра стали прибывать на площадь депутации от московских театров со стягами и оркестрами. Они размещались вокруг трибуны для ораторов. Под звуки траурного марша Шопена гроб вынесли на руках из театра. Начались речи.

Прекрасное слово народного комиссара здравоохранения Семашко, взволнованные слова Юрьева (Юрий Михайлович Юрьев (1872-1948) - народный артист Союза ССР, выдающийся актер, общественный деятель. Дебютировал в Малом театре в 1892 году. С 1893 года - актер Петербургского Александрийского театра (ныне Ленинградский театр им. Пушкина), в котором играл (с перерывами) вплоть до 1948 года. Автор книги театральных воспоминаний "Записки" (1939)), М. Ф. Ленина, представителей Наркомпроса, Рабиса. Все, как один, отмечали, что имя Ермоловой не умрет, что смерти для нее нет - пока жив театр.

Особенно прозвучала речь Качалова (Василий Иванович Качалов (1875-1948) - народный артист Союза ССР, великий русский актер. В труппе МХТ с 1900 по 1948 год. Творчество Качалова тесно связано с драматургией А. П. Чехова (Тузенбах - "Три сестры", Петя Трофимов и Гаев - "Вишневый сад"), М. Горького (барон - "На дне", Протасов - "Дети солнца", Захар Бардин - "Враги"), Шекспира (Юлий Цезарь, Гамлет), Пушкина (Пимен - "Борис Годунов", Дон-Жуан - "Каменный гость"), Грибоедова (Чацкий - "Горе от ума"), Ибсена ("Бранд")), сказанная его виолончельным голосом с глубоким внутренним волнением. Он говорил, что Марию Николаевну ценят не только за то, что она была великой Ермоловой, но за то, что она "была, есть и будет светлой душой человечества".

- В ней осуществилась, - говорил он, - гармония светлых, благородных, чистых порывов души... Жестокая смерть не может вырвать у нас Ермоловой, так как она всем своим творчеством и жизнью говорит нам: "Будьте совершенны, как я!" Самую гениальную роль играет сейчас Ермолова: она убеждает весь мир, какая беззаветная сила заключается в этой гармонии, какая сила для нас в этой необходимости гармонии духа!

Эта панихида на площади смело могла назваться всенародным хоровым действом. Речи, чередовавшиеся с изумительным по торжественной скорби мотивом марша из "Ричарда".

Вероятно, нечто подобное можно было видеть в древних Афинах во время всенародного представления драм Софокла.

Это был воистину коллективный, единодушный подъем, Москва провожала свою великую артистку торжественно, величественно и светло. И чувствовалось, что ни одного ложного слова не было тут сказано, ни одной фальшивой слезы не было пролито: общая душа горела общей скорбью и общим благоговением.

После окончания гражданской панихиды тихо тронулась машина с гробом. Когда раньше шли разговоры о том, как доставить гроб в село Владыкино (Владыкино - подмосковная деревня, где жила летом семья Ермоловых), где Мария Николаевна завещала ее похоронить на скромном кладбище, возле могил ее родителей и сестер, многие возражали против перевозки на автомобиле, говоря, что это якобы противоречило всему укладу Марии Николаевны, ее уважению к старинным обычаям. Но по чисто техническим соображениям пришлось все же прибегнуть к этому способу. И получилось сильное впечатление: до заставы автомашина, декорированная зеленью, с белым катафалком и гробом двигалась медленно, сопровождаемая несколькими автобусами и автомобилями. Улицы были запружены народом, толпы провожали до самой заставы. Сделали остановку у театра МГСПС, который встретил шествие также речами и оркестром. А после заставы автомобили развили ход - и вот по снежной равнине, окаймленной зеленой полосой леса, как-то стремительно уносился белый катафалк - настолько белый, что почти не выделялся на чистом снегу, и казалось, что гроб с останками великой артистки летит, парит по воздуху, невольно напоминая ту "летящую" походку, которая составляла отличительную черту Ермоловой.

На тихом сельском кладбище скоро вырос могильный холм. Его закрыли груды живых цветов, благоухавших на теплом воздухе, вороха лавров, туи и букса. В последний раз пропели "вечную память". Кто-то прочел стихи прерывающимся голосом... А. А. Яблочкина сказала последнее "прости" от товарищей... и разошлись, оставив ее в той ограде, где так часто бывала она при жизни.

Солнце ярко светило, небо было синее: точно сама природа после многих дней холодов и дождей облеклась в торжественные светлые одежды, чтобы похоронить одно из прекраснейших созданий своих.

Благороден и величав был конец Ермоловой, как благородна и величава была вся ее жизнь. И в моей памяти навсегда останется рядом с обликом классической Сафо или Марии Стюарт ее прекрасное лицо, то, какой она лежала в гробу в золотом венчике: создание без возраста, без эпохи, создание такой же величественной красоты, как "Ночь" Микельанджело.

Тогда было решено поставить ей памятник на Театральной площади.

Если этот проект осуществится, это будет первый памятник женщине-артистке в нашей стране. И кто же больше достоин его, чем та прекрасная жрица искусства, пламенный трибун любви и свободы, которой имя было - Мария Николаевна Ермолова?..

предыдущая главасодержаниеследующая глава







>


>

© ISTORIYA-TEATRA.RU, 2001-2020
При использовании материалов сайта обратная активная гиперссылка обязательна:
http://istoriya-teatra.ru/ 'Театр и его история'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь