Раздумал ставить Станиславский и тургеневского "Нахлебника", хотя и начал над ним работу*. В его архиве сохранился режиссерский экземпляр комедии, датированный 12 марта 1903 года. Интересно, что ту же антимещанскую тему он стремится перевести в иной, более острый план трагифарса. В трогательной истории жалкого приживала Кузовкина, оказавшегося родным отцом молодой барыни, Станиславский оттеняет не драматизм основной ситуации, а моменты травли и издевательства над "нахлебником", учиненные потехи ради компанией помещиков. Эти сцены он воспринимает гораздо острее и беспощаднее, чем Тургенев. Здесь чувствуется несомненная перекличка с жестокой сценой травли Арнольда Крамера в гауптмановском спектакле.
*(Вл. И. Немирович-Данченко предложил поставить спектакль из трех пьес Тургенева - "Нахлебник", "Где тонко, там и рвется" и "Провинциалка". Это предложение было осуществлено лишь 9 лет спустя, в 1912 г.)
Снова в замысле режиссера возникает резкое противопоставление человека миру бесчеловечной пошлости высокого и низкого пошиба. Скромную семейную сцену возвращения молодых господ в заброшенное родовое имение он превращает в эпически торжественную массовую церемонию. Вначале дается широкая народная сцена, когда горничные, лакеи, дворовые девки, музыканты, дворецкий, казачок и прочие крепостные "мечутся как безумные", приводя в порядок дом: "Старинный екатерининский или времен Павла дом, заснувший еще во времена сурового крепостничества, - вдруг проснулся. Господа так неожиданно и поздно известили о своем приезде, что оторопевшая дворня сбилась с ног, чтобы в какие-нибудь сутки очистить дом от насевшей за 10 лет пыли. Портреты предков точно с удивлением смотрят на поднявшуюся в доме суматоху. Всколыхнули сонный муравейник, и он закишел*".
*(Здесь и далее цит. Режиссерский экземпляр К. С Станиславского комедии И. С Тургенева "Нахлебник" (1903). Музей МХАТ, архив К. С., Р. Э., № 34.)
Затем появляются господа - следует "торжественная процессия" (ритуал из 30 пунктов!). Перед лицом господ ожила рабская угодливость приказчиков и соседских помещиков - подлинных приживалов в доме Елецких. Карпачов "сразу улыбнулся и сразу сделал серьезное лицо - иные собаки так улыбаются". Молодая хозяйка Ольга выглядит у режиссера не только "добрым, мягким существом", в ней есть и великосветское жеманство: "стоя на рундуке, [она] протягивает руку, кокетливо-жеманно наклоняясь с возвышения - из-за кринолина. Тропачев целует руку, как государыне, протягивающей ее с высоты трона". О ее муже - человеке "без сердца" - и говорить нечего: "манерное светское ломанье" слегка прикрывает в нем "сурового крепостника".
Именно в угоду высоким господам и устраивается балаганная сцена розыгрыша Кузовкина. В нем, по мысли Станиславского, действительно должно быть "что-то наивно-детски смешное и остатки привычек прежнего шута". Подпаивая старика, посыпая ему голову солью или перцем, давясь от смеха, Тропачев "все поглядывает на Елецкого, так как ведь для него он старается". К Кузовкину Карпачов относится, как "дрессировщик к собачонке", "посадил его себе на колено и качает". А в это время Тропачев весь ушел в "холуйски осторожное подлизывание к господам. Раболепски наклоняясь и рабски осторожно позволяя себе фамильярность с ними. Удвоенная почтительность". Шутовски вертясь, утрированно комикуя ("как это делают в итальянских операх в патетических местах"), "с театральным пафосом, трагически хватая за горло, рыча тигром", Тропачев с Карпачовым глумятся над Кузовкиным, надевают ему шутовской колпак на голову и "выливают за ворот бокал шампанского... Кузовкин схватился за воротник". "Все прыснули со смеха". Следует "огромная сцена" смеха, когда вся компания, заражая друг друга, "доходит до визга, метания и колик в животе". Но внезапно смех обрывается. "Елецкому стало противно и надоело, он встал и подошел к Тропачеву, чтоб прекратить глумление и кабацкую сцену". "Никакого смеха, одна неловкость. Кузовкин так заплакал, что всем стало неловко и стыдно". Сначала "жалостливо, со слезами" старик произносит свой гневный монолог, а потом "разойдясь, не помня себя" - "слишком много обид накопилось на душе" - вдруг признается, что Ольга - его дочь.
Мотив превращения человека в шута и шута в человека получает новые вариации во втором акте, но кульминация его и развязка уже наступили (недаром позже, в 1912 году, в тургеневском спектакле игрался с А. Р. Артемом - Кузовкиным лишь первый акт "Нахлебника").
Любопытно только, что Станиславский пытается снять известный налет сентиментальности в сцене объяснения Кузовкина с Ольгой, подчеркивая момент отчуждения, разобщенности, неестественности их сближения. Кузовкин "стоит как на допросе, дрожит". Ольга держится "светски стильно", она "ловко умеет скрывать и маскировать свое чувство", но все-таки чувствуется, что ей "противны" ласки старика. "Кузовкин рабски кланяется и осторожно и непривычно протягивает жесткую руку. Оля подходит, принуждает себя протянуть ему свою руку. Кузовкин ее целует. Она его обнимает, насилуя себя". Лишь в финале, когда от старика откупились деньгами, наступает всеобщее примирение: Кузовкин "утирает слезы умиления", и "солнце, точно любовью, заливает сцену".
Очевидно, неизбежный привкус сентиментальности и ощущение некоторой вторичности последнего действия и заставили Станиславского отказаться и тогда, и позже от постановки "Нахлебника": в тургеневском спектакле 1912 года он взял на себя "Где тонко, там и рвется" и "Провинциалку", уступив "Нахлебника" другому режиссеру. Не хотел Станиславский ставить и "Юлия Цезаря", не считая эту работу "прогрессивной для искусства Художественного театра*". Причина была иной: ему казалось, что пьеса уводит театр из современности в прошлое.
*(См. вступительную статью Б. Ростоцкого и Н. Чушкина к кн. ""Юлий Цезарь, режиссерский план Вл. И. Немировича-Данченко". М., "Искусство", 1964, стр. 62.)