Глава 1. Совершеннолетие в бурные дни 1917 года. Начало профессиональной работы в театре
Я принадлежу к поколению, закончившему среднее образование в 1916 году - это был последний выпуск царского режима, а студентом стал в последнем приеме императорского Политехнического института. Хотя в гербе реального училища красовалась корона Александра II, а на эполетах студенческой тужурки переплетались два латинских "п" - Петрус примус, строгости императорского воспитания не помешали мне уже с января 1916 года нелегально участвовать в спектаклях группы профессиональных актеров, обслуживавших Сестрорецкую народную читальню и клуб железнодорожников в Любани.
Нехватка профессиональной актерской подготовки привела меня на драматические курсы Привано к педагогам Н. В. Смоличу, Л. С. Вивьену и И. В. Лерскому.
Утро 27 февраля 1917 года. Необычное скопление народа на улицах было мне понятно - ведь еще в начале февраля у нас в Политехническом состоялась сходка, на которой была принята резолюция: присоединиться к политическим требованиям рабочих и быть готовым к выступлению. В это утро мне нужно было ехать в институт, но шумящая, заполненная возбужденными людьми и безобидно ведущими себя казаками на конях, Знаменская площадь (ныне - площадь Восстания) так ошеломила меня, что не захотелось никуда уходить от событий, которые вот-вот должны были разразиться. На ящик возле памятника Александру III взобрался человек с красным бантом на лацкане пальто и начал говорить слова, которые еще вчера произносились только шепотом, а всего в двух шагах сидел на дончаке казак и... улыбался, покуривая самокрутку. По предложению оратора мы стали разбирать кучи кусков сколотой с мостовой оледенелости, уговаривая казаков продолжать быть нейтральными. Спокойный ритм развивавшихся событий был резко нарушен внезапным выездом из боковых, примыкающих к Гончарной улице, ворот Николаевского (Московского) вокзала отряда конных городовых. Многоголосый шум помешал разобрать смысл реплик, которыми обменивались помощник пристава невской части с казаками, но если мы не могли слышать, то зато могли увидеть блеск казачьей шашки, рубанувшей по голове пристава. Городовые, потерявшие начальника, быстро смылись, а толпа увлекла меня с собой к невской полицейской части. Вход в нее был наглухо закрыт обитыми железом дверями, но откуда-то возникли дворники с ломами, явно ожидая от меня и моего товарища, студента-психоневролога, приказа взламывать дверь - как-то само собой подразумевалось, что революцию делают рабочие и студенты. Рабочих в толпе не было, а студентов - только двое. Должен сознаться, трудными оказались эти секунды, когда надо было решать. Посмотрел я на товарища - роста он был малого, одет, несмотря на стужу, лишь в сатиновую рубашку, студенческую фуражку, но во взгляде темных глаз читалось столько твердости и понимания создавшейся обстановки, что мне стало ясно: "командовать парадом" должен он. Быстро распределили оружие, которого было много припасено в участке. Арестованных немедленно выпустили, а я, вооружившись японским кавалерийским карабином и наганом, вышел вместе с моим товарищем на Невский: мы искали революционный комитет, который должен был базироваться в районе начала Лиговки. На пути одно за другим возникали непредвиденные задержки: то надо было срочно ликвидировать гнездо городовых на чердаках, то предлагали провести нас в квартиру, где проживал шпик сыскного отделения. В конце концов мы потеряли друг друга, и лишь через месяц маленькая фигурка моего товарища все в той же черной рубашке мелькнула в студенческом комитете, чтобы затем остаться только в моей памяти. А забыть этого необыкновенного человека не мог я еще и потому, что один рукав он заправил под ремень рубашки - правой руки у него не было.
Так вступил я в неведомую область, пугавшую опасностями и увлекавшую грандиозностью происходящего. Приняв ответственную роль некоего соучастника в руководстве хотя бы и малого участка движения, я порывал со спокойной жизнью стороннего наблюдателя. Все дальнейшие действия мои проходили как бы во сне, когда поступки проходили четко - в фокусе, а мысли и слова оставались неясными и размытыми - вне фокуса. Окончательно перешагнуть порог страха так и не удалось, но от робости и неуверенности я избавился в значительной мере - наверное, так бывает со всеми в девятнадцать лет. Хотя одет я был тепло - русские сапоги, фланелевые портянки, шерстяной башлык и великолепная пушистая папаха, - но резкий и стужистый ветер пронимал до костей, и я очень обрадовался, когда около памятника Суворову ко мне подошел хорошо одетый мужчина и, отрекомендовавшись шофером, предложил мне использовать роскошную машину, которую он много водил, а стоит она тут рядом во дворе дома на Миллионной (ныне ул. Халтурина). Когда он, найдя старшего дворника, привел меня к гаражу, тот, увидя вооруженного студента, да еще в папахе, пролепетал что-то о расписке, но я ответил: "О судьбе машины ваш хозяин сможет узнать в Государственной думе, куда я ее сдам сегодня же". Так я и сделал, но оформление этого акта отняло бы у нас много часов, если бы не подвернулся мне в приемной коменданта Думы капитан, выяснявший технику перехода лейб-гвардии гренадерского полка в распоряжение Государственной думы.
Комендант, представив капитана как адъютанта полка - князя Максутова, предложил мне поехать, договориться с командиром полка и привезти его в Думу для подписания соответствующего акта. Машина оказалась действительно роскошной, и выбоины на мостовой воспринимались в ней, как на лодке воспринимается волна. По пути нам попалось здание окружного суда, все еще продолжающее гореть, и стаи пылающих бумаг, как фантастические птицы, все еще продолжали летать, подхватываемые леденящим ветром, а на панели все так же толпились люди, не желающие обращать внимания на стужу. Когда я присмотрелся к одному старику, то на глазах его увидел слезы, равномерно падавшие на панель, и столько было торжествующей радости в этих глазах, что невольно вспомнилось, как много молодых и красивых жизней было разломано в этом горящем теперь доме.
В воротах гренадерских казарм часовой, пропустивший нашу машину, увидев студента с карабином, улыбнулся. Только в немногих окнах светился тусклый огонек, чувствовалось, что тишина и покой обманчивы и офицеры не по доброй воле идут на переговоры. Мое предчувствие не обмануло меня, и первые же слова, а еще больше - выражение настороженно-умных глаз полковника убедили меня в сложности положения.
Очень трудным для меня оказалось участие в ужине, когда мне нельзя было ударить лицом в грязь в обществе гвардейцев. Но как это ни странно, озабоченный выполнением правил хорошего тона, я смог спокойно и уверенно добиться своей цели - то есть получить согласие командира полка немедленно ехать в Думу. Возвращаясь в Думу, мы опять полюбовались догоравшим зданием окружного суда. Альянс опытного в дипломатических делах Максутова и студента с красной повязкой на рукаве, очевидно, показался удобным коменданту Думы для доверительных поручений ареста представителей верхушки царской власти.
Еще двое суток не мог я попасть домой, отсыпаясь урывками на скамьях в коридорах Государственной думы, а иной раз и в комнатах, куда по указанию коменданта мы помещали привозимых нами арестованных. Принимавший их министр юстиции Временного правительства Керенский, хорошо знакомый по газетным портретам и многочисленным карикатурам в "Сатириконе", оказался небольшим человечком в черном сюртуке, подстриженным "бобриком", с длинной головой и лицом пастора, а веки глаз его были болезненно-красные.
Запомнилась, конечно, встреча с представителем Думы Родзянко. Возвращаясь как-то во двор Таврического дворца, мы были остановлены огромного роста человеком в длинном пальто и черной каракулевой шапке на маленькой голове. И вдруг голос, басовитый, как из бочки: "Господин студент, нет ли у вас..."? (тут он назвал какую-то деталь мотора). Я тихо спросил шофера, можем ли дать. Он мотнул головой, но я, обозленный тем, как Родзянко процедил "гассын студент" и тем пренебрежением, которое с горы своего роста он низвергнул на нас, все равно сказал "нет", и машина наша, обойдя Родзянко, продолжила свой путь. Так трое суток промелькнули в стремительном "монтаже" жизни-спектакля, в котором мне досталась роль человека, знающего что-то, чего не знали другие, и потому обязанного принимать те или иные решения. Но сам-то я знал, что ничего не знаю,- потому решал только тогда, когда ясно видел, где правда. Да, такой возможности "обкатки" актерских приемов, что дали эти бурные дни, наверно, не смогла бы мне дать никакая школа. Переутомленный и физически и нервно, я смог, наконец-то, добраться домой и, отогревшись, выспаться досыта.
В студенческом комитете на Лиговке согласились назначить меня на дежурства в утренние или ночные часы, чтобы вечерами я мог трудиться над драматическими отрывками в классах Смолича и Вивьена. Когда я работал над шекспировским Ричардом или нащупывал сокровенное в Демурине ("Цена жизни" А. Сумбатова-Южина), многое из тех встреч и острых столкновений, что тогда пронзили мою душу, открыли неожиданные психологические ходы и повороты, доселе неведомые девятнадцатилетнему студенту, повзрослевшему за три дня лет на пять. А школа жизни в часы дежурства продолжалась. Как-то ночью дежурили мы на Суворовском. Холодный ветер заставил нас разжечь костер, согреться нужно было и нам и прохожим, а подбрасывание дров нарушало нудное однообразие дежурства. Подбегают вездесущие мальчишки и таинственно сообщают, что от Николаевского вокзала двигаются в нашем направлении воинские части. Конечно, под Петроградом еще много частей, желающих присоединиться, но зачем для этого являться всем, да еще ночью? Ждем... Сначала еле слышно, потом все четче и четче раздался шум мерных шагов солдатского марша по булыжнику. Тревожный возглас: "А не царские ли это подразделения с фронта?" Признаться, мои стратегические познания не давали мне преимущества для спора с оробевшим товарищем. Вдали показался качающийся в ритме шага свет фонаря, и вот мы уже видим темно-серую массу людей в заиндевевших башлыках, папахах и серых шинелях. Слышим осипший голос: "Правильно ли мы идем к Государственной думе?" Театральная призрачность кончилась, уступая место обыкновенности.
Очень взволновала меня одна встреча, когда мы, патрулируя, должны были проверять выполнение приказа № 1 офицерами, обязанными по этому приказу снять погоны. Нас было трое: солдат, рабочий и я - студент. Все встречи с офицерами проходили пока благополучно, но вот перед нами капитан с золотыми погонами на плечах. Мы его останавливаем и предлагаем самому снять погоны; он стоит молча, и я вижу, что живая краска медленно сходит с его лица, а взгляд голубых глаз делается темным и злым. Солдат грубовато говорит: "Не сымешь сам, хуже будет - сорвем с мясом!" Офицер, отступая, приткнулся спиной к стене дома, упрямо расставив ноги, и тут мой взгляд наткнулся на красный темляк его шашки. Я сразу понял все: золотое оружие - вот в чем дело! Ведь ему всего лет двадцать пять, а он уже капитан и награжден золотым оружием.
Чтобы выиграть время, я предложил ему следовать за нами. Мы двинулись по Знаменской к нашему комитету, оставив толпу любопытных. Когда мы свернули на Гусев переулок, я остановил капитана и тихо сказал: "Войдите в подъезд и снимите дорогие вам погоны, а мы вас подождем". Когда он вышел без погон из подъезда, краски молодости уже вернулись на его лицо, и он старался спрятать улыбку радости, когда, прощаясь, отдал честь. А то, прежнее лицо его, застывшее в омертвелой неподвижности, через которую читалась борьба бессмысленной жертвенности своего поведения с обостренным чувством долга и чести, отпечаталось накрепко в моей актерской памяти.
Сила впечатления от внутренней динамичности этой сцены была такова, что я не мог отделаться от мысли - использовать это в работе над ролью Демурина, когда тот выслушивает признание-исповедь жены, открывающей ему глаза на свои сложные отношения с застрелившимся Морским, морально связанным с ней решением - совместно уйти из жизни. Первая половина сцены, длившейся почти весь акт, состояла из исповеди Анны и чтения ею письма, оставленного самоубийцей, и только после очень большой паузы вступал в диалог мучительно слушавший Демурин. "Слушавший" - вот где помог мне капитан с погонами. Мне в роли Демурина нужно было только слушать Анну. Для меня неожиданным открытием стала простейшая правда, что вот это действие "слушания" и стало зерном, родившим последующее развитие акта. На летний сезон в Евпатории Л. С. Вивьен рекомендовал двух своих учеников - Николая Муратова и меня, в труппу, где александринцы, незлобинцы, мхатовцы и несколько провинциальных актеров должны были найти общий язык в работе, которая обещала быть многотрудной, ибо играть мы обязаны по четыре новых спектакля в неделю.
В первом же спектакле "Касатки" А. Н. Толстого встретились: Б. И. Рутковская, незлобинская премьерша в роли Касатки, Л. С. Вивьен в роли князя, Монштейн от Незлобина в роли тетки князя, александринец С. В. Валуа в роли Желтухина. Хорошие роли Быкова и Панкрата вынуждены были играть режиссер Велижев и впервые выступивший на профессиональной сцене Сережа Карнович - сын Валуа. Свободные же "первачи" не пожелали появиться впервые на сцене не в главной роли. Богатый русский язык, сочно вылепленные образы и свежо и человечно решенный, очень модный тогда персонаж "хищницы" сделали пьесу Алексея Толстого доходчивой. Мне досталась роль Уранова, самоуверенного дельца с темным моральным обликом. Совсем туго мне - девятнадцатилетнему - пришлось, когда надо было, тиская Касатку- Рутковскую, домогаться получения картежного долга натурой. Я боготворил Брониславу Ивановну, как прекрасную исполнительницу многих ролей, виденную мною в Незлобинском театре, и для правдоподобия этой мизансцены у меня не хватало духа. Наши первачи обычно играли роли, сделанные в своих театрах и потому тщательно ими отработанные, мы же играли своих героев впервые в жизни. Правда, иной раз удостаивались и больших ролей, ну, тут - прощай сон! Много нам помогал, ободрял и просто учил нас великолепный артист, мудрый и добрый человек - Николай Николаевич Михайловский, сын критика-народовольца, работавший со Станиславским еще до Художественного театра.
Жили мы с Муратовым в большой театральной уборной, где и гримировались. Рядом с нами, тоже в своей уборной, поселился и Михайловский, пренебрегший гостиницей и санаторием. В воздухе театра, прохладном и напоенном своим, особым запахом, находил он радость и отдых.
В короткий период репетиций нового спектакля поражал нас мхатовец А. А. Гейрот, тонко и убедительно разбиравший свои сцены на куски. Но при встрече на спектакле с партнером-незлобинцем, на репетиции бубнившим себе под нос, а тут заигравшим в полную силу, он должен был отвечать ему в тон, и все куски и задачи Гейрота становились грустным воспоминанием! Мы не в силах были решить, кто из них прав, но одно стало нам ясно: сцену надо работать только сообща, а построить единство в диалоге - задача режиссера; ну, а в наших условиях спешки приоритет всегда останется в руках более сильного и опытного. Конечно, много зла для создания подлинного, гармоничного ансамбля нес в себе закон "права сильного", но зато какие иногда блистательные результаты давали битвы-соревнования на сцене Александринского театра двух сильных партнеров-противников. Чего стоил, к примеру, дуэт Варламова и Давыдова в "Свадьбе Кречинского". Здесь тоже несколькими схватками порадовали нас старшие товарищи, москвичи и питерцы. Тот же Гейрот, приноровившись к новым для него условиям игры, неожиданно сыграл эксцентрично и в то же время правдиво чудака-ученого в английской комедии. Н. Н. Михайловский обсуждал с нами в ночных беседах текущую работу, а также успехи и неудачи отдельных актеров, подробно анализировал причины, их породившие.
После евпаторийского беличьего колеса, по приезде в Петроград меня призвали в армию; освобожденный ранее по близорукости, теперь я получил назначение в актерскую роту 171 пехотного полка, с еженедельной явкой в Красное Село и освобождением от казарменного режима. Занятия на курсах стал совмещать со службой в Литейном театре - надо было помогать семье. В конце октября на общем собрании нашей роты выступил перед нами старый большевик Рязанов, познакомивший нас с политическим положением в стране и ролью интеллигенции в предстоящих событиях. Он предложил нам не являться в роту и в иные места на вызовы по повесткам. Подавляющим большинством голосов это предложение приняли, а 26 октября (старого стиля) мы узнали, что весь 171 полк перешел на сторону большевиков.
В первые дни после Октябрьской революции, казалось, никаких изменений в театральной жизни не произошло - играли, репетировали новые пьесы. Наш хозяин, по-прежнему обходясь без бухгалтерии, просто вынимал из кармана пачку мятых ассигнаций и, отсчитав нужную сумму, совал мне их без всякой расписки. Это было мило, но почему-то с каждой получкой мне все больше и больше делалось как-то совестно.
Возможно, чтение новых газет - "Правда" и "Известия" - невольно заставляло видеть многое привычное в новом ракурсе. Да и еженедельные явки в роту, протекавшие в горячих спорах об отношении к переживаемым событиям, привели нас к разделению на два лагеря. Мы - молодежь, конечно, пошли за теми, кто принял новое, что несла с собой Советская власть. Нам, воспитанным еще старорежимной средней школой, где все делалось, чтобы тушить в зародыше интерес к политике, было трудно сразу определить свое кредо, но стремительность событий заставила произвести переоценку ценностей в своих симпатиях к той или иной политической платформе.
Мы наглядно могли видеть проявление авантюризма и беспринципности в выступлениях эсеров, отчего "романтическая поза" их призывов воспринималась нами иронически. Зыбкая, путаная и порой двойственная позиция меньшевиков в определении путей к цели, при столкновении с ясной, точной и всем понятной целеустремленностью большевиков, рассыпалась, как карточный домик.
Ну, а лично мне очень помогло правильно выбрать и определить свои политические симпатии мое бытие.
Все мое личное имущество было на мне, а из предметов "роскоши" у меня имелся лишь фрак, купленный у татарина в Александровском рынке, понравившийся мне главным образом тем, что в карманчике обнаружилась вшитая метка с именем знаменитого французского артиста Коллена из Михайловского театра.
Терять мне было абсолютно нечего, а то ценное и необходимое для моего ремесла, в чем я больше всего нуждался, мог я получить на курсах, в театре и, больше всего,- в богатой событиями и насыщенной впечатлениями жизни!