Новости    Библиотека    Энциклопедия    Карта сайта    Ссылки    О сайте   








предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава 9. Актерские наблюдения в дни и ночи борьбы с сыпным тифом. Отпускное время - играем в Петрозаводске. Репетиции "Короля Лира". Трудности в преодолении шаблона. Драматическая судьба сына Аллегри

Если мы смеялись, иной раз даже зло, над штампами, банальной традиционностью и прочими прелестями "доброго" старого театра, еще мешавшими порой нам утвердить систему и культуру в работе актера, то совсем по-иному звучали некоторые традиционные вечера, помогавшие забыться, окунуться в ушедшую "красивую" жизнь.

Особенно запомнился мне костюмированный вечер в особняке Зубовых на Исаакиевской площади. В роскошных комнатах этого дворца с портретами екатерининских вельмож на стенах изящно двигались группы домино в полумасках и пышно костюмированных масок. Аромат тонких духов в воздухе, тихая музыка, и даже - о чудо! - пламя горящих дров в одном из каминов. Откуда-то доносятся негромкие аплодисменты. Врезались мне в память тогда два человека, потому и неудивительно, что помню так хорошо ту "веселую ночь".

Бледные лица их были без масок. Один был в черном костюме и белом свитере, другой - в оленьей дохе с восточным цветастым орнаментом на полях, делавшей его похожим на какого-то пришельца из далекой Гренландии. Печать трагического лежала на лицах поэтов. Александра Блока я уже привык видеть ежедневно, а "гренландца" увидел впервые в ту ночь, и необъяснимая тревога от этих - одна за другой - встреч не покидала меня.

Та ночь была полна гротескных неожиданностей. Стало зябко, и я отправился отыскивать комнату, где приметил горящий камин. Возле камина стояла спиной ко мне высокая, стройная женщина в котиковом манто. При моем появлении она резко повернулась, манто распахнулось, а под манто... ничего не было! Пир во время чумы.

Чума не чума, а сыпняк с каждым днем набирал темпы. Не обошел он и меня. Аппетит пропал начисто, появился озноб и дикая, все усиливающаяся головная боль, которая и свалила меня в постель. Наша общая мама - Мария Сергеевна Сакович, консультировавшая в Петропавловской (ныне Эрисмана) больнице, устроила меня там в маленькой, однокоечной палате. Дирекция мобилизовала весь свой наличный транспорт - старичка извозчика на старенькой пролетке со старушкой лошадкой. Долгая дорога от Театральной площади до больницы вымощена была крупным булыжником, и каждый толчок, словно кинжалом, пронзал мой воспаленный мозг; казалось, не будет конца этим камням.

Ванна в больнице - современница булыжной мостовой - была огромна, безнадежно темна и неприветливо холодна, но принимать ее надо было обязательно. Наконец мое тело - длиной почти в два метра - наискосок уложили на койку.

Потянулись изнуряющие, бесконечные ночи и дни, похожие на ночи,- перестал я отличать их друг от друга.

Постепенно я приноровился к провалам в мягкую муть бессознания, а затем ободряющему возврату сознания. В моменты просветления жившие во мне любознательность и жадность ко всему, что могло бы пригодиться для копилки актерской памяти, заставили меня фиксировать то новое, приоткрывающее щелочку в эмоциональное восприятие "психологии безумия", что давали мне мои мосты, соединяющие бессознательное с сознательным.

День ото дня пространства сознания становились длиннее, а полные мутных грез бессознания короче, и я мог уже спокойно и трезво разобраться в своих накоплениях. Ежедневно навещал меня брат мой Владимир, только что начавший актерскую карьеру в нашем театре под фамилией Азанчеев (чтобы нас с ним не путали). И вот, когда пришли часы нормального восприятия окружающего, он осторожно стал меня знакомить с тем, что говорил я и делал, когда температура не опускалась ниже сорока. Помню один из рассказанных им эпизодов, когда я угощал его воображаемыми бутербродами с ветчиной. Он наглядно показывал, как тщательно и аппетитно "намазывал" я маслом куски булки, "вынимал" из ящика ночного столика, осторожно "разворачивал" из пергамента ветчину и протягивал ему, не забывая и сам посмаковать "вкусный бутерброд".

В бодрящие дни выздоровления возник однажды Монахов с пакетом всякой вкуснятины в руках. Как будто не было никогда того случая в "Разбойниках" - только шутки, остроты да ласковые глаза. Хорошо, когда в человеке побеждает доброе! Тот же старичок извозчик, прародитель автотранспорта театра, протрусил со мной из больницы до временного пристанища возле театра.

Нет худа без добра, и я смог до возвращения нормального самочувствия просмотреть весь репертуар из зрительного зала. Очень это интересно было и полезно увидеть то, что ранее изнутри проходило незаметно, как бы скользя по творческому вниманию исполнителей. Конечно, мне не дано судить, хорошо или плохо играл П. В. Кузнецов, заменивший меня в большинстве ролей, но во внутреннем споре с ним и его трактовкой я нашел много нового и неожиданного в целом ряде кусков. Помогли мне и уроки, полученные от анализа поступков и действий вне сознания, - можно попробовать в некоторых кусках Роллера ("Разбойники") и Пламенного ("Рваный плащ").

Тогда, весной 1920 года, новые отношения между людьми разных профессий только устанавливались. Правда, в театре процесс сближения проходил быстрее и проще, ибо спектакль - дело общее и строго согласованное, естественно объединяющее всех в работе. Но в группе малоквалифицированных рабочих сцены держалось порой застарелое чувство зависимости "мужика" от "барина", поддерживаемое темнотой неграмотности. Много усилий еще приходилось нам тратить на борьбу с этими постыдными навыками. И вот при первом же появлении среди них в насквозь прокуренной махрой комнате отдыха рабочих встретил я такое теплое выражение радости и сочувствия моему воскрешению из мертвых, что не смог отказаться от огромной "козьей ножки" злейшего самосада. Самым действенным же для меня было то, что выражались эти чувства ими совсем на равных, и даже иной раз с высоты возрастного превосходства. Особенно ласковым был наш "Сократ" - старейший плотник Иван Кужелев, житейскую мудрость которого высоко ценил Блок. Он похлопывал огромным, заскорузлым кулачищем меня по плечу, забрасывая мудрыми стариковскими советами, уснащая их солеными словечками, как мне вести себя, чтобы окрепнуть.

Впечатлений и мыслей о новых возможностях в работе над образом и практического выявления их в предстоящих спектаклях было так много, что хотелось отобрать только насущное, чтобы, проверив, утвердить для себя, и тут опять потянуло к соседу-В Мариинском театре репетировал Шаляпин - корректировал "Юдифь". Нас свободно пропускали на репетиции. И вот я увидел, как Федор Иванович, в белом свитере, какой-то домашний, отрабатывает сцены с исполнителями, хористами и массовкой. Все обычно, как и у нас, но вот он присел на корточки у рампы, о чем-то говорит с дирижером, выпрямляется и мягко, вразвалку направляется к ложу Олоферна и, опускаясь на него, молниеносно превращается в ассирийского владыку. Движения его остры по форме, скульптурно выразительны. Эта мгновенность слитности актера с образом отпечаталась навсегда в моей актерской памяти.

Но было и такое впечатление о великом артисте, что оставило горечь. В тургеневские дни, на юбилейном вечере в Александринском театре шла инсценировка "Певцов". Первое появление в качестве драматического артиста Шаляпина ожидалось с огромным интересом. Когда во входной двери кабака возникла могучая фигура Якова - Шаляпина, сверх нормы переполненный зал, стоя, со все нарастающей силой аплодисментов, приветствовал своего великого любимца. Он двинулся к стойке хозяина и обратился к нему. Волнующая тишина пришла в зал и на сцену. Но что это? Слова, произнесенные Шаляпиным, были еле-еле слышны в той, такой напряженной тишине. Замирая от душевной боли, понял я, что, беспокоясь за "оперность" звучания голоса, он стремился говорить естественнее и проще, забывая о посыле, и потому комнатный его звук, как дым, рассеивался над оркестровой ямой и замирал в первых рядах партера. Всегда верный партнер-друг Илья Матвеевич Уралов, актер мхатовской школы, чуткий и правдивый, мигом учтя создавшуюся ситуацию, сделал паузу и склонился к Якову, стараясь своим бархатным профундо ответить так четко, чтобы стал понятен смысл слов партнера, одновременно показывая, как посылать звук. Конечно, спев в состязании "Лучинушку", Шаляпин с избытком рассчитался со зрителем, но самоустранение постановщика инсценировки от проработки с оперными артистами драматической части исполнения оказало медвежью услугу великому артисту - оно заморозило его мечту играть у нас Каина и Ричарда.

За лето театр наш должен был перебазироваться на Фонтанку в помещение бывшего Суворинского театра, а труппа на это время получила отпуск, часть которого оплачивалась в половинном размере. Небольшую группу: Лежен, Кафафову, Азанчеева, Музалевского, Шапорина и меня позвали работать на это время в Петрозаводск. Мы должны будем играть в летнем театре среди тамошней труппы, а наш общий друг и любимец Юрочка Шапорин принял на себя руководство симфоническим оркестром.

Поселились коммуной, и ни разу за все лето строгие правила коммуны ни одним из нас не были нарушены; четверка мужичков разместилась в комнате мезонина, а в нижней большой - наши девушки, эта комната служила нам и столовой. Три моих сожителя в первый же день доказали свое дружеское сочувствие, помогая мне брить голову - неизбежность после перенесенного тифа. За компанию они выбрили и свои головы, а когда мы вчетвером спустились вниз, наши дамы, ошеломленные сначала, потом долго смеялись, пожалуй, даже излишне долго. Совсем не смеялся позже парикмахер Пергамент - у него было туговато с волосом для париков!

Соседом по нижней комнате оказался Эдуард Самойлович Панцержанский, бывший старший лейтенант флота, руководивший сложной операцией вывода судов нашего флота из Гельсингфорса в Кронштадт, а затем организовавшего Онежскую флотилию, которая помогла разгромить войска интервентов и белой армии в Карелии. Знакомство и дружба с этим умным и добрым человеком обогатили нас духовно и внесли разнообразие и красочность в часы нашего отдыха: мы под руководством боцмана прошли курс обучения вождению морского вельбота с фок-мачтой и выносным кливером.

На первом общем собрании труппы мы познакомились с будущими нашими товарищами по работе в предстоящем летнем сезоне. Есть непередаваемая прелесть в том, чтобы угадывать среди еще незнакомых актеров будущих партнеров. Очень обрадовался я встрече с Николаем Петровичем Шаповаленко, которого полюбил еще в Вологде как простого и добрейшего человека, страстного рыбака и большого артиста, в прошлом партнера Стрельской, Савиной, Далматова, Варламова и Давыдова. Островский, посмотрев его в Аркашке, признал его лучшим из виденных им, а в Александринском театре эту роль играл он бессменно почти сорок лет. Потому правильно поступил главный режиссер, назначив на открытие сезона "Лес". Аркашку Счастливцева играл Шаповаленко, Несчастливцева - Музалевский, а мне досталось играть Буланова. Пишу грустное "досталось", потому что завалил эту роль - уж очень хотелось бессмысленно посмешить зрителя, ну и получил по заслугам за это самое хотение.

Среди незнакомых нам актеров из, как называли тогда, провинции, были люди интересной, самобытной индивидуальности, но отношение к нам - большедрамцам - некоторых, как раз наиболее ярких, было прохладно настороженным. Возможно, это происходило по нашей вине - уж очень нам не терпелось поделиться опытом и увлечь других, то есть взрыхлять текст и лепить по кускам сцены по только что освоенной нами системе, переданной нам Первой студией. В то время во многих даже столичных театрах актеры встречали иронически, а то и просто в штыки первоначальные работы Станиславского. Особенно обидно и горько мне было услышать категорический отказ разговаривать о никому ненужной мхатовской системе от одного актера из Самары, понравившегося мне легкой возбудимостью, сдержанным темпераментом и красивым голосом.

Возможно, я не нашел верного ключа в разговоре с ним: он ведь был постарше меня, а я, неистово убежденный в правоте и пользе системы, слишком нетерпимо обрушился на штампы, банальность и прочее, что нес в себе старый театр, этим обидел его, и он закрылся для меня.

С другими провинциалами мы уже вели себя осторожнее: не пускаясь в дебри теории, мы только стремились в сценах с ними так общаться, чтобы партнер услышал внутренним ухом и, стало быть, почуял, чем живу я и что мне нужно по действию данной сцены от него. Радостно было обнаруживать, когда штампы постепенно разваливались и прежний одноплановый злодей или добряк по-человечески отвечал тебе, и живой диалог начинал развиваться естественно и без прежнего наигрыша. Эта часть жизни нашей в Карелии протекала хотя и с переменным успехом, но плодотворно, для нас во всяком случае.

Хорошая погода - солнечная с несильными ветрами благоприятствовала нашей флотской учебе, а чистый бодрящий озерный воздух очищал наши петроградские легкие в часы неистовой морской тренировки, когда надо было быстро и точно выносить большой фок, согласовывая с выносом кливера на носу вельбота, чтобы сделать крутой поворот. Возвратившись домой и быстро насытившись, мы крепко засыпали.

Домашнее времяпрепровождение протекало у нас либо в спорах о театре, либо в рассказах принимавшего участие в наших беседах Э. С. Панцержанского о ледовом переходе из Гельсингфорса, военных операциях на Онежском озере и о людях флота. С юношеским восторгом стал он участником придуманного нами "ритуального действа", смысл которого был в том, что мы уславливались ужинать, к примеру, в ритуале придворных Людовика XIV и действовать, как бы пребывая в соответствующих костюмах. Роскошный стол, с хрустальной и фарфоровой посудой, разнообразные вина, аппетитнейшие яства - все это надо вообразить, а реальность - это горячая картошка в чугуне, соль, постное масло и крупно нарезанный хлеб на большой тарелке. (Правда, реальность была тоже весьма аппетитная!) Конечно, много было промахов, вызывавших остроты и смех. Зато когда один из нас, извинившись перед соседом и протянув руку за куском хлеба, другой рукой как бы придержал кружевную оборку рукава, которая могла задеть воображаемые яства,- эта находка актерской фантазии получила высшую оценку. Успеха добился и Шапорин, сосредоточив свою фантазию на дегустации воображаемого вина, которое он почему-то называл "Невшательским".

Вообще, такой небольшой в те времена городок, как Петрозаводск, оказался богатым людьми, так или иначе связанными с искусством. Семьи Пергаментов, Парижских, Рыбкиных, Канавиных, Минкиных, и особенно семейство популярного в городе врача Леви, были не только глубокими ценителями искусства, но и дали советскому театру актеров, режиссеров и музыкантов. Вечера в доме доктора Леви, куда собирались люди искусства, поразили нас содержательностью, остроумием и бескорыстной, теплой любовью ко всему новому, оригинальному и настоящему в музыке и театре. Благодарная внимательность к удавшемуся и доброжелательная ирония к "не совсем получившемуся" в работах своих друзей отмечали их эпиграммы-песенки к каждому гостю "Таранты". Так называлось сообщество друзей театра, созданное доктором Леви при близком и активном участии Николая Васильевича Петрова, каждое лето приезжавшего в Петрозаводск поставить несколько спектаклей и отдохнуть на озере. С ним связано рождение самого яркого и полезного для нас спектакля - "Тот, кто получает пощечины" Л. Андреева.

Постановка этой пьесы в Александринском театре была признана большой удачей еще молодого тогда ученика Станиславского и Немировича-Данченко - Н. В. Петрова. Основной причиной этого послужило на редкость мудрое распределение ролей - от микроскопической роли дирижера, за спиной которого чувствовалась большая жизнь, так ее играл Брагин, до роли загадочного Тота, с неповторимым блеском и умом сыгранной красивым, обаятельным и непонятным Р. Б. Аполлонским. Лицо его было действительно прекрасно не только поразительной красотой черт, но каким-то внутренним светом лишь ему ведомой тайны. Никогда не видел я другого артиста, от которого исходила бы при самых простейших действиях волна гениальности личности, как у него в "Тоте", "Профессоре Сторицыне". В его Репетилове пустота и верхоглядство поднимались до гениальной гиперболы.

Николай Васильевич, несмотря на свою молодость, нашел для нас совсем новый вариант решения спектакля. Нам надлежало найти себя - именно себя в предлагаемых нам образах, их взаимоотношениях, мизансценах и характерах. Будущий спектакль стал праздником для всех уже в репетиционном периоде, настолько Петров сумел, заражая своей увлеченностью, создать вдохновляющую атмосферу.

Труднее всех пришлось, конечно, в роли Тота А. И. Смирнову. Обладая неподдельным даром любить на сцене искренно и самозабвенно, он в этой части роли вместе с острым характером движений достиг многого, но философия его Тота померкла.

Все мы с юных лет знали, насколько Леонид Андреев был "пронзен" Достоевским, и потому я, получив роль графа Манчини, увидел единственную возможность оторваться от влияния моего любимого актера и учителя Ивана Владиславовича Лерского - блистательного Манчини - в поисках сокровенных черточек этого характера - то ли Федора Карамазова, то ли Смердякова, чтобы проникнуть в пыльные подвалы души готового на любую мерзость графа. Вначале не удавалось мне отключиться от обаяния изящных, полных тонкого юмора интонаций, к которым Лерский будто притрагивался только слегка, и еще от его смеха "пхххыы", сипло расплывающегося и из беззаботно добродушного переходящего в коварно угрожающий. А его игра тросточкой, выдававшей порой тайные его мысли - грязные и подлые! Конечно, как я ни старался избавиться, многое из внешнего рисунка роли у Ивана Владиславовича накрепко застряло во мне.

Молодая Н. С. Рашевская умно и гармонично сочетала наивную прямолинейность с мудрым ощущением правды человеческих отношений. Неожиданная трагическая смерть Консуэлы еще теснее объединила ее товарищей. Тут Петров с высокопрофессиональной точностью создал партитуру восприятия нелепой гибели общей любимцы.

Радостными стали не только для нас, а и для петрозаводцев постановки пьесы "Тот, кто получает пощечины". Наверное, ничто так не сближает, как радость хорошо сделанного общего дела. Остались в памяти о Петрозаводске и некоторые зазубринки-аварии, которыми бывают так богаты театры, обязанные выпускать два-три спектакля в неделю.

Однажды, когда спектакль "Бесприданница" шел к концу, в последней сцене с Ларисой у Карандышева заело курок пистолета, не сработали и запасные закулисные выстрелы. Накаленный затянувшейся паузой, Карандышев бросился к Ларисе с криком: "Не доставайся никому!" И стал душить ее, повалив на землю Мы должны были выйти на сцену по реплике Ларисы: "Ах, какое благодеяние!" Она, задушенная Карандышевым, неподвижно лежала на сцене. Бледный помощник выталкивал нас на сцену, и мы вышли, уверенные, что после нашей реакции на смерть Ларисы помощник даст к общему благополучию занавес. Но, потрясенная происходящим, исполнительница роли Ларисы решила все-таки произнести свои последние слова: "Это я сама. Никто не виноват!" Тут раздался долгожданный оглушающий выстрел и... Лариса, не закончив, окончательно и бесповоротно уронила голову и умерла.

Вскоре одному из нас представилась возможность выбираться в одиночку из нежданной аварии: играя комическую роль в толщинках и с наклеенным гуммозным носом, он вдруг с ужасом стал ощущать, что под влиянием жары нос размяк настолько, что неизбежно сползет с носа собственного. Что делать? Продолжая вести диалог с провинившимся племянником, он как бы вгорячах начал нервно потирать свой помягчевший нос и, раздувая накал сцены, сердито снял гуммоз и стал делать пальцами различные штучки из него; в конце концов он прихлопнул злосчастный гуммоз пресс-папье к столу! Сцепа была закончена эффектно. За отвлекающей игрой с гуммозом (все было - как надо!), зрители не успели заметить исчезновения толстого носа.

Хочется немного сказать о работе с симфоническим оркестром шестого члена нашей коммуны - Ю. А. Шапорина. Брат знаменитого Сергея Кусевицкого оставил Шапорину не очень радостное наследство, и работа нашему Юрочке предстояла огромная. Не в характере нашего друга было жаловаться и ныть, оптимизм и завидный запас юмора помогли ему перешагнуть через трудности. Упорной настойчивостью он добился сплочения музыкантов-любителей в творческий художественный коллектив. В утренние часы он репетировал программу предстоящего открытия симфонического сезона на открытой эстраде парка, в котором помещался и наш театр. Естественно, в свободные минуты мы приходили полюбопытствовать, как подвигаются дела "Пьера Безухова", так шутливо именовали мы иногда нашего Юру. Что таиться, шли мы туда еще и в надежде подцепить что-нибудь смешное в его попытках выжать из оркестра максимум возможного. Он мог так сосредоточивать себя в стремлении к цели, что забывал о внешних проявлениях этого, давая нам материал для пародирования. Обладая завидным долготерпением и неиссякаемым добродушием, он не сердился на наши постоянные розыгрыши и часто сам подкидывал все новые и новые возможности спародировать его. Правда, иной раз он пышно и темпераментно возмущался, но всегда сквозь это возмущение мы чувствовали его добродушную улыбку.

Гордостью скромного гардероба Егора Музалевского были лакированные ботинки с белым замшевым верхом, и он ждал случая эффектно ошеломить ими петрозаводского зрителя. Еще задолго до первого концерта Шапорин стал почему-то подлизываться к Егору и в конце концов попросил меня убедить Егора уступить ему эти ботинки на открытие симфонического сезона. Вручая свое сокровище, Музалевский прочитал целую лекцию о бережном отношении к лакированной обуви. Открытие концертов прошло с большим успехом - главным образом, как мы полагали, из-за блистательного вида ботинок дирижера. Все мы радовались, но эта радость омрачилась для Егора после премьеры "Волчьих душ" Д. Лондона, где он играл миллионера. Какой-то доброжелатель шепнул за кулисами, будто бы в антракте в публике слышались язвительные реплики: "А миллионер-то щеголяет в дирижерских ботинках!" Наверное, это была просто не очень добрая острота, но Егор потерял прежнюю нежность к ботинкам и, принося их после "Волчьих душ", не укладывал в коробку, а швырял под кровать.

Хорошее солнечное лето, ежедневные купания в озере, занятия по морскому делу и добротная по сравнению с Петроградом пища, в которой чудесные онежские сиги играли главную роль, настолько укрепили наши силы, что мы чуть ли не прямо с мурманского поезда дружно появились в новом здании театра на Фонтанке. Все возбуждало волнующую жадность к работе - хотелось поскорее начать что-то делать. Запах свежепокрашенных стен, ласковый уют зрительного зала, удобные уборные с домашней мебелью, великолепная сцена с хорошей акустикой и, конечно, встречи с родными нам людьми: актерами, рабочими, оркестрантами. А вот и наш дядька Андрей Николаевич Лаврентьев. Как всегда, голова его и лицо чисто выбриты и сверкают розовой свежестью, точно он только что из ванны. Элегантный, в светлом костюме и с цветком в петлице Монахов обнимает тепло всех нас по очереди. Всегда такой сдержанный "лорд" Ю. М. Юрьев приветствует неожиданно крепким ударом кулака в мое плечо и контрастирующей всей сущности его натуры фразой: "Загорел как, сволочь!" Маленький, кругленький и розовый директор наш целует всех одинаково ласково. А вот и новые актеры: Иридина - будущая Гонерилья в первой постановке сезона "Король Лир" Шекспира, Освенцимский - напарник мой по роли Эдмунда и высоченный, красивый мхатовец Морозов - герцог Альбанский. Корделию будет играть актриса неповторимой индивидуальности - Вольф-Израэль, Эдгара - Максимов, шута - Софронов, старого Глостера - Голубинский, короля французского -только что принятый ученик Юрьева Орест Коханский, Регану - Аленева, Кента - Музалевский, а в роли вестника Гонерильи впервые вышел на профессиональную сцену юный Миша Царев.

На первой же репетиции за столом, работая над установлением окончательного варианта ролевого текста, опять мы убедились в большом значении для нас помощи Е. И. Замятина.

Очевидно, потому, что к тому времени я уже приучил себя сосредоточиваться в работе, а может быть, и потому еще, что приходилось свой текст слушать с чужого голоса, мною все больше и больше стала овладевать тревога, а не повторяем ли мы что-то уже деланное нами. Не поискать ли новых, пусть даже неожиданных решений человеческих отношений - ведь люди "Лира" живут чуть не в каменном веке! А может быть, как раз первобытность среды, в которой мы должны были действовать, и помогла бы отойти от проторенных путей. Слушая репетирующего Юрьева, я невольно вновь вспоминал слова Блока о том, что он говорит, движется, гримируется, носит себя так, что фантазии зрителя просторно, но он не наполняет себя содержанием, которое достойно того, чтобы его воспринимал зритель. Все это могло увести спектакль в сторону от пути к "горным вершинам", куда манили нас идеи Блока, Горького и Андреевой.

Угнетавшая меня шаблонность в решении злодея Эдмунда была преодолена неожиданно, не по моей инициативе: заболел наш Эдгар - Максимов, и дирекция предложила мне, хорошо знакомому с содержанием диалогов братьев, спасти спектакль и вечером сыграть Эдгара, отрепетировав сцены сумасшествия и последний акт боя с партнерами сейчас - днем. То, что было на слуху, прошло гладко, а трудные сцены притворного безумия я решил подчинить правде моего сумасшедшего положения - в самом деле, мне ведь все позволено! Из того, что долетало до меня из суфлерской будки, я волен был схватывать только нужное моей алогичной логике. Если же не удалось схватить то, что шептал суфлер,- не беда! Ведь Лир - король, изгнанный дочерьми, оказывается в степи в одинаковом с ним положении - вот главное, чем надлежит жить и действовать мне. Все остальное подчинено моей фантазии. За несколько спектаклей, что довелось жить в этой роли, я обостренно прочувствовал и сердцем и кожей психологическую противоположность двух братьев, сильно ненавидящих и чуть-чуть любящих друг друга. Когда вернулся к Эдмунду, открылось многое, о чем я и не догадывался и что едва ли можно было получить извне. Поставил спектакль Лаврентьев. Музыку написал Шапорин. Романтичные, как бы через дымку веков, смотрели на нас замшелые замки, подземелья и суровые пейзажи старой Британии, рожденные Добужинским и написанные Аллегри. Это была последняя работа великого декоратора-исполнителя.

В определении "великий" по отношению к Аллегри преувеличения нет. Приступая к рассказу о судьбе этого русского итальянца, я испытываю щемящую тоску и неумирающее сожаление. Почему же все-таки образовалось такое количество нелепых случайностей, свалившихся на одного человека? В семье Аллегри были две дочери и сын, тоже Орест (мой однолетка), призванный в ряды итальянской армии. Отец безмерно тосковал о нем, о чем он делился со мной, подолгу ожидая какой-либо весточки из отрезанной от нас Италии. Писем все не было, и Аллегри, когда-то плотный и крепкий, на глазах наших становился худеньким, а пиджак его - широким, подчеркивая необычную щуплость владельца. Но вот кончилась мировая война. Аллегри, как итальянский подданный, получил паспорта и визы в Париж к Дягилеву, который уже давно атаковал его предложениями. В 1920 году старик написал сыну через общих знакомых в Италию, чтобы тот ехал к Дягилеву.

Позже выяснилось, что в это время Орест, состоя в социалистической партии, добился поручения в Советскую Россию через Болгарию и Румынию. Его письма, так же как и письма отца, не дошли до адресатов. В пути, уже оказавшись на Украине, сын заболел тифом, и его сняли с поезда в Киеве. И тут нелепейшее сцепление случайностей создало ситуацию, которой несколько позже оба - и отец и сын долго не могли поверить.

Из трех недель, что пролежал в больнице Орест, семья Аллегри, кроме заболевшей и оставшейся в Петрограде дочери, ожидала несколько дней в Киеве формировавшийся железнодорожный состав через Вену в Париж. Так и получилось, что те дни вся семья Аллегри провела в одном городе, впервые за несколько лет вместе - не подозревая об этом!

Все это узнал я от самого Орестушки, с которым меня познакомил мой дружок Кока Бенуа, единственный сын Александра Николаевича, принявший, несмотря на молодость, декорационную мастерскую. Передо мной стоял совсем молодой еще человек, ниже среднего роста, с чудесной улыбкой, очень красившей его. Совсем не похож он был на Ореста Карловича, но стоило ему заговорить, и сразу вспоминался его отец в этом самом декорационном зале. Теперь здесь будет работать следующее поколение: Бенуа, Щуко, Добужинский и Аллегри. Через некоторое время возникла среди них девушка-маляр с улыбчатым русским личиком, уже к апрелю обогащавшимся множеством веснушек. Я стал невольным свидетелем развития ее романа с Орестушкой - Кока Бенуа "набивал руку", работая маслом над моим портретом, и мне хоть на полчасика приходилось подниматься к ним.

Мы играли и репетировали, наши художники писали декорации. Кока уже стал именоваться Николаем Бенуа, и по его эскизам появлялись спектакли не только у нас, а и в Мариинском театре. У молодых Аллегри появился первенец, и наконец Орестушка поведал нам, что отец его рад увидеть всю молодую поросль Аллегри у себя в Париже - он выхлопотал паспорта и визы для всех и ждет их летом с нетерпением.

То лето выдалось знойным, а день их отъезда был особенно раскаленным - запомнил я его потому, что на следующий же день узнал о трагедии. Да, конечно, это была трагедия, если связать события, беря началом несостоявшуюся, но возможную встречу в Киеве и многолетнее стремление отца встретиться с любимым и единственным сыном. Утром, в день отъезда Орест Орестович пошел попрощаться с неизлечимо больной сестрой в больницу на Пряжке. Ожидая впуска посетителей и изнывая от жары, он решил выкупаться в злосчастной Пряжке и... утонул.

Друзья уговорили вдову сразу после похорон Ореста Орестовича отправиться к старикам в Париж.

предыдущая главасодержаниеследующая глава







>


>

© ISTORIYA-TEATRA.RU, 2001-2020
При использовании материалов сайта обратная активная гиперссылка обязательна:
http://istoriya-teatra.ru/ 'Театр и его история'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь