Новости

Библиотека

Энциклопедия

Карта сайта

Ссылки

О сайте


предыдущая главасодержаниеследующая глава

Рубен Мамулян. Параллель, раскрывающая контраст между искусством Сары Бернар и Элеоноры Дузе

(Рубен Мамулян (род. 1898) - крупный американский режиссер театра и кино.)

Бернар гастролировала первой в "Даниэле" Луи Вернея1. Я приехал в театр довольно рано, но в зале собралось уже достаточно публики. Вскоре театр был полон. Все вокруг было насыщено возбуждением, казалось, даже воздух искрится и трепещет, пронизанный нетерпеливым ожиданием. Огни, хрустальная люстра, оранжевая с золотом обивка кресел, глаза публики - все сверкало и казалось более праздничным, чем обычно, и даже гораздо более шумным. Разговаривали все, даже люди, не знакомые друг с другом. Гудящий улей в ожидании Королевы Пчел! Могло показаться, что все зрители получили хорошую дозу какого-то тонизирующего средства и несколько капель атропина в глаза. Оживление, царившее в тот вечер в лондонском "Павильон-тиетр", пенилось, звенело в воздухе, как ярко вспыхивающие голубыми и золотистыми бликами граненые подвески огромной люстры. Все вокруг было празднично, блистательно, эффектно, как карьера самой Сары Бернар. Не было даже намека на трагедию, хотя все, разумеется, знали о том, что великая артистка перенесла ампутацию ноги, что она немолода и что на лицо ее наложена хрупкая, "фарфоровая" маска, скрывающая морщины (первая ласточка пластических операций). Как ни странно, но театр в тот вечер напоминал чем-то цирк. На память приходило и вавилонское столпотворение, ибо среди публики было много иностранцев, не говоря уже о французах. Французские, английские, русские и другие, менее знакомые, слова порхали в воздухе, словно экзотические жуки или бабочки наполняя его веселым жужжанием. Разнообразие интонаций, сталкиваясь, создавало целую какофонию. Почему-то почти все присутствующие жевали шоколад и конфеты и, не умолкая, болтали, громко шурша оберточными бумажками. Зал пестрел программками, которые трепетали в руках зрителей, будто белокрылые птички. Казалось, каждый вновь и вновь перечитывает напечатанное на листках легендарное имя Сары Бернар, дабы еще раз убедиться, что все это не сон. Внезапно, перекрывая многоголосый шум, раздался стук деревянного молотка, ударяющего по дощатому полу сцены: столь необычным и несколько прозаическим сигналом французы возвещают о начале спектакля. Звук этот, резкий и диссонирующий, освящен традицией, поэтому кажется задушевным и мелодичным и радует сердце.

1 (Луи Верней (Вернейлъ, 1893-1952) - французский драматург, автор пьес "Даниэль", "Ты женишься на мне", "Соблазненная женщина", "Банк Немо", "Школа неплательщиков".)

И вот долгожданный миг настал: огни постепенно меркнут! О, этот миг! С чем можно сравнить те волшебные секунды, когда медленно гаснет свет, а вместе с ним замирает и ропот голосов, сменяясь тишиной? Так вздрагивают в последнем усилии крылья умирающей бабочки. Затем спускаются волшебные театральные сумерки, несколько мгновений в полумраке еще мерцают огни, но вот и их гасит невидимая рука, и тогда мягким, кошачьим прыжком обрушивается на занавес яркое, многоцветное сияние огней рампы и наполняет его трепетным биением жизни. О, этот занавес, за которым таятся неведомые чудеса, тайны, прекрасный, полный страстей незнакомый мир, вот-вот готовый открыться нам. И какая бы ни шла пьеса, какие бы актеры в ней ни играли, этот готовый распахнуться занавес всегда пробуждает в вас чувство радостного, нетерпеливого ожидания. Покрывало богини Майи1. Существует ли прозаическая и бесчувственная душа, способная отвлечься в этот момент от мысли о зачарованном мире, скрытом за занавесом, за движением его складок? Вас будто околдовали, по спине пробегает волнующий холодок, все исчезло, кроме этого мгновения - вы вне реальности, вне времени, вы лишь частица воцарившегося безмолвия.

1 (...богини Майи.- Древнеиталийская богиня земли Майя.)

И тут занавес поднимается! На сцене, на постели среди подушек- Сара Бернар! Театр содрогается от оваций. Бернар низко склоняет золотистую кудрявую головку, принимая почести с достоинством и грацией королевы. В громе аплодисментов слышатся возгласы: "Сара! Божественная Сара!" Шум долго не смолкает, публика с радостью дает выход обуревающим ее чувствам. Начинается спектакль.

Я следил за Сарой с неослабевающим вниманием, стремясь не упустить ничего, и заметил, что во время представления два чувства преобладали во мне: жгучее любопытство и полубессознательное, но постоянное ощущение легендарной славы Бернар, еще сохранившееся в памяти людей, возвращавшее меня ежеминутно к мысли, что женщина, на которую я смотрю, была некогда и велика и обаятельна. Мысль эта не находила опоры в том, что я видел сейчас, именно в эти моменты. Мне показалось, что она худа и мала ростом. И очень стара, много старше, чем я ожидал. Шапка золотых кудрей казалась жалкой и неуклюжей уловкой пожилой женщины, стремящейся скрыть свой возраст. Лицо Бернар напоминало фарфоровую маску. Я знал, что она не только прибегает к гриму, но и постоянно пытается скрыть свои морщины при помощи какого-то очень твердого и жесткого косметического средства (говорят, что это эмаль). Улыбалась она с трудом, создавалось впечатление, что улыбка, появлявшаяся на ее изношенном раскрашенном бело-розовом лице, причиняет ей боль.

Я вслушивался в ее голос, тот прославленный "золотой голосок", который пленял своей красотой тысячи зрителей. Обаяние его исчезло, зато осталось обаяние былой славы, столь могущественное и неотразимое. Голос был старческий, немного хрипловатый, сначала он просто напугал меня, однако потом я привык к нему и даже находил приятным и волнующим. Французское "р" - ярко выраженный горловой звук, причем Сара Бернар грассирует, произнося его, еще больше, чем другие парижане. Звук возникал где-то глубоко у нее в горле и, прежде чем достигнуть слуха, многократно прокатывался по языку, словно дробь очень старого, но все еще звучного барабана. Особенно запомнилась мне реплика, с которой Бернар, обращаясь к актеру, исполнявшему роль доктора, живым и грациозным жестом протягивала ему сигареты: "Сигар-р-еты, доктор-р?" Ах, эти "эр"! Много времени спустя после спектакля я мысленно повторял эту реплику, да и сейчас порою, вспоминая Бернар, делаю то же самое, и она встает передо мной, как живая. Если бы смерть вдруг приняла облик женщины и ей вздумалось угощать кого-то сигаретами, не сомневаюсь, что голос ее звучал бы именно так: "Сигареты, доктор?" - словно перестук сухих дробинок, просыпанных на лист пергамента. Мне бросилась в глаза ее странная манера держать сигарету: правая рука крепко стиснута в кулак, сигарета зажата между указательным и другими тремя пальцами, большой палец снизу поддерживает мундштук.

Двигалась она, конечно, мало, но все жесты были отточенными, выразительными. Реплики звучали четко и живо. Бернар "показывала высокий класс" - вы это чувствовали сразу, но, несмотря на блистательность формы, чего-то не хватало в содержании. Был свет,- но холодный, он никого не согревал. Сверкало и пламя, яркое, чистое,- но оно не обжигало. Как жаль, что я не видел ее в молодости, без конца повторял я себе, она, наверное, была восхитительна, по всему видно, что это так.

Испытывая самый искренний восторг, я не мог не ощущать, как холодно и пусто то, что я наблюдал; мы все с почтением внимали ей и взирали на нее, но ничто не волновало нас, кроме мысли: "Это же Бернар, великая Бернар. О, в свое время она, наверное, была неподражаема!" Я следил за ее игрой, затаив дыхание, дожидаясь того маленького штриха, того момента, который создает величие. Гениальные актеры демонстрируют порою прекрасную, отточенную игру, которая не поднимает их, однако, над уровнем просто талантливых исполнителей. И вдруг в одной какой-то сцене, жесте, интонации блеснет, подобно откровению, "искра божественного огня". Так наступает вдохновенный миг, столь же ослепительно и внезапно озаряющий театральные подмостки, как вспышка молнии освещает ночной пейзаж.

Бернар добилась этого в финале спектакля, в сцене смерти. Откинувшись на высоко взбитых подушках, она умирала. В последние минуты, когда жизнь еле теплилась в ней, она вдруг приподнялась и села. В ее голосе и в лице, несмотря на белизну кукольной эмалевой маски, появилось что-то новое, покоряющее своей силой. Почти шепотом она сказала несколько слов, и казалось, что жизнь отлетела от нее. Все актрисы, которые играли при мне умирающих, и, уж конечно, все, исполнявшие именно эту сцену, испустив последний вздох, непременно падали на подушки, грациозно вытянув руки и запрокинув бледное, в рамке кудрявых волос лицо, чтобы те, кто сидит в зале, смогли увидеть последнюю улыбку (лучезарный свет, покой, печаль) или все, что угодно. Бернар сыграла сцену иначе: неожиданно резким движением, так, что мы все похолодели и задрожали в своих креслах, она рухнула вперед, неловко и тяжело, как свинцовая, трагически вытянув руки вдоль тела ладонями наружу. В этой позе она застыла. Да, это была смерть, настоящая, окончательная, неподдельная. Конечно, это был только театр, но это было высокое искусство. Тот неповторимый штрих, который заставлял воскликнуть: "На сцене великая Сара Бернар!"

Театр дрогнул от бури аплодисментов. Люди вскакивали со своих мест, снова садились. Артистку без конца вызывали. Бернар появлялась перед зрителями в восхитительно отрепетированной позе. Раскинув руки и низко склонив голову, она стояла посередине сцены, поддерживаемая двумя актерами,- точная копия распятого Христа. Она стояла в такой позе, пока длились вызовы, лишь иногда приподнимая голову и вновь роняя ее на грудь.

Ни разу в жизни я не слышал, чтобы публика так неистовствовала: это было всеобщее ликование, все кричали: "Браво! Браво! О, божественная Сара! Божественная Бернар! Да здравствует Сара!"

Захваченный общим порывом, я аплодировал до боли в руках и самозабвенно вопил во весь голос.

Немного погодя публика стала покидать театр. Я направился к артистическому выходу в переулке подле театра. Там уже собралась целая толпа. Все были веселы, возбуждены. Оживленные разговоры сливались в многоголосый, ликующий гомон. У дверей стоял длинный черный лимузин. Вскоре низенькая дверца служебного выхода распахнулась, и появилась Бернар с букетом красных роз в руках. Двое мужчин поддерживали ее под руки. И снова толпа обезумела. Оглушительный крик прокатился под солидным, полным достоинства лондонским небом: "Браво! Да здравствует божественная!" Люди размахивали руками. Бернар грациозно раскланялась. Ее усадили в автомобиль, и он тронулся с места. Толпа, окружив машину, бросилась вслед за ней, крича и размахивая руками, люди бежали до тех пор, пока, набрав большую скорость, лимузин не скрылся за углом. И я бежал вместе со всеми, и я кричал вместе с толпой. Веселое, радостное возбуждение охватило меня, как и всех. Шумно переговариваясь и смеясь, публика медленно растекалась по улицам Лондона.

На следующий день я подвел итоги своим впечатлениям от спектакля. Я провел восхитительный вечер, пережил прекрасные минуты. Бернар, несомненно, блистательна. Она все еще владеет своим великолепным мастерством. Возможно и даже весьма вероятно, что в прошлом она была неподражаемой и играла вдохновенно. Несмотря на это, мне с неохотой пришлось признаться себе, что я разочарован. Слава прежней Бернар затмевала нынешнюю, мысль об этой славе волновала больше, чем впечатление от игры. Той великой Бернар, той Божественной, чье искусство и "золотой" голос околдовывали и увлекали зрителей, не было. Я увидел актрису - старую, но мужественную. Она по-прежнему владела совершенной техникой, но вместо былого огня остался холодный пепел, усталость. Я увидел актрису, которая, наверное, была прекрасна в свое время. Мне было немного грустно, и в душе я склонился, почтительно и низко, перед отважным, гордым духом маленькой женщины с фарфоровым личиком и золотистыми кудрями, все еще находящей в себе силы и мужество выходить на деревянные подмостки, где мерцали столь любимые ею огни рампы. "Сигареты, доктор?" - эта фраза в течение многих дней звучала у меня в ушах, как приглушенный перестук барабанных палочек по сухому листу пергамента.

Месяц спустя в Лондон приехала Элеонора Дузе. Она привезла три спектакля: "Женщина с моря", "Привидения" Ибсена и "Да будет так" Томмазо Галларати-Скотти. Все три я видел. Я опишу один из них, самый интересный,- "Да будет так". И в этот раз я пришел в "Павильон-тиетр" заблаговременно, и зал быстро наполнился публикой. Любопытная вещь: театр тот же самый - оранжевая с золотом обивка, хрустальная люстра под куполом, и публика собралась та же, что и в прошлый раз - англичане и множество иностранцев,- и тем не менее зал выглядел совсем иначе, чем в тот вечер, когда выступала Бернар. Огни светились мягче, более тускло, в зале стояла удивительная тишина, зрители будто на цыпочках проходили к своим местам, шепотом переговариваясь. Никто не жевал конфет, пальцы тихо и береяшо листали программки. Все звуки раздавались глуше, словно только что выпал пушистый первый снег. Но под этим видимым спокойствием таилось, словно электрический заряд, какое-то возбуждение. Оно носилось, оно трепетало в воздухе, пробегало внезапным холодком по вашей спине, заставляя сердце биться все сильнее и громче, так громко, что, казалось, его стук беспокоит соседей. Но соседи не жаловались, их лица пылали, руки двигались быстро и нервно, а сердца, конечно, бились тоже слишком громко на фоне царившей в зале благоговейной тишины. Вот вам чудесное, неизъяснимое влияние одного маленького человеческого существа на тысячи других, охотно и с радостью ему покоряющихся. И в тот вечер, когда выступала Бернар, и нынче, в день гастролей Дузе, где-то вдали от публики, не видимая ею, за крепкими стенами, за тяжелым занавесом, за сценой, в тесной каморке артистической уборной сидела перед зеркалом маленькая и хрупкая шестидесятитрехлетняя женщина и, готовясь к работе, капля по капле собирая свои столь драгоценные силы, обретала вдохновение. И вот это-то хрупкое, тщедушное создание безраздельно и неоспоримо властвовало над сотнями других, сидящих в зале, куда более молодых, здоровых, сильных! И они, эти другие, с радостью покорялись милой тирании. Как струны исполинского рояля, публика, находившаяся в зале, отзывалась на некий неразличимый ухом ультразвук, который долетал из-за кулис. Струны были так натянуты, что, казалось, мелодия зазвучала еще до того, как пальцы пианиста коснулись клавишей.

К тому времени, как начали меркнуть огни, тишина в зале стала такой глубокой, что вы услышали бы, как падает пушинка. С мягким шелестом поднялся занавес... и этот звук казался тише в этот вечер. На сцене было несколько актеров. Мелодичные звуки пленительной итальянской речи хлынули из-за рампы сверкающим каскадом свежей ключевой воды. Я не знаю итальянского, не знало его и большинство зрителей, но, право же, это не имело никакого значения. Мы слушали актеров, как прослушивают скучное вступление, и только ждали появления Дузе. И вот в глубине сцены показалась хрупкая фигурка, в крестьянском платье, в пестром платочке на голове. Сказать, что Дузе вышла па сцену, было бы неверно - она появилась, возникла совсем незаметно и теперь постепенно приближалась. Я сперва даже не сообразил, кто это, покуда запоздавшая волна аплодисментов не прокатилась по залу. Фигурка остановилась и застыла в неподвижности, пока не стихли аплодисменты. Так это Дузе... Я вгляделся в нее. Боже милостивый! Старуха, совсем старуха! Такая хрупкая и тщедушная, что, кажется, ее можно сдуть со сцены с такой же легкостью, с какой задувают свечу. Бледное, почти прозрачное лицо - прекрасное, о да, поистине прекрасное, огромные темные глаза, вокруг них морщины. Как много у нее морщин! Глубокие, резкие, безжалостно прочерченные прожитыми и выстраданными годами. И она не прячет, не стыдится их, не пытается скрыть под гримом. Даже на бледных губах нет следов помады. Из-под пестрого платочка выбиваются волосы - совсем седые, белые, как первозданный снег!

Я почувствовал внезапную боль в сердце, словно его сдавили чьи-то стальные пальцы, и откинулся на спинку кресла; слезы застилали мне глаза. Какое мужество! И какая глубокая в этом печаль! Беспредельная печаль нашего мира, бесконечная печаль старости с ее страданиями. Я почти раскаивался, что пришел в театр. В программе было сказано, что в первом акте Дузе играет молоденькую крестьянку двадцати трех лет, мать грудного младенца, жену горького пьяницы; во втором и третьем актах действие происходит спустя тридцать лет. Возможно ли смотреть, как эта маленькая старушка изображает молодую мать, и не умирать от смущения и боли... Я не умер. О, жалкий маловер! (да, да, конечно, я говорю о самом себе), о, маловер! Прошло несколько минут, и я понял, как заблуждался в своем трусливом неверии. Свершилось чудо, одно из тех незабываемых чудес, которые всю жизнь потом служат источником вдохновения. Не успел я оглянуться, как светлая магия гения превратила Дузе, морщинистую, седую Дузе, в прелестную молодую женщину, полную юного трепета и сил. Не знаю, как это случилось - я ни о чем подобном не подозревал, пока не понял вдруг, что перемена произошла. Передо мною была молодая женщина, в самом расцвете первой весны. Вот она сидит у колыбели младенца - юная мать.

Сюжет пьесы довольно прост. Вот что я запомнил. Молодая женщина замужем за злобным, жестоким пьяницей. Ее ребенок опасно занемог. Мать в отчаянии обращается с мольбой к богу. Но у нее нет ничего, что она могла бы принести в жертву, нет ни гроша, чтобы купить свечу и поставить перед алтарем; поэтому за исцеление младенца она обещает богу единственное сокровище, которым владеет. Это сокровище - воспоминание; в ее убогой, беспросветной жизни оно единственное утешение для сердца и ума. Однажды, еще в девушках, сидя у окна, она увидела красивого юношу, проходившего мимо. Юноша остановился, посмотрел на нее, их взгляды встретились, и они улыбнулись друг другу. Девушка влюбилась с первого взгляда. Но красивый юноша ушел своей дорогой, и она уже никогда его не встречала. С того дня воспоминание о нем стало самым драгоценным ее достоянием. И вот его-то несчастная приносит в дар богу! Если бог пошлет ребенку исцеление, она готова расстаться с милым сердцу воспоминанием, никогда больше не думать о юноше. Сцена молитвы была незабываемой. И хотя сейчас, когда я пишу о пьесе, я не могу не видеть, что вся эта история незначительна и трудно судить о ней справедливо,- в тот вечер мольба Дузе была шедевром искусства.

Каждый, конечно, слышал о руках Дузе. Они были прекрасны. Подчас они напоминали цветы, иной раз - мечи. В них чувствовалась хрупкость и сила, они могли быть нежными, могли быть и жесткими. Дузе пользовалась ими с безыскусной грацией. Ее выразительные, чуткие руки каждый миг готовы были передать бесчисленные оттенки настроения и чувства. А голос? Мне кажется, что более прекрасного я никогда не слышал. Он был звучный, мелодичный, полный глубокого чувства. Легко и послушно передавал он ее порывы, па-строения, и каждая интонация была подкупающе естественной. Ее итальянская речь так взволновала меня, что я тут же решил обучиться этому языку. Сцену молитвы она сыграла с обезоруживающей простотой и силой, в голосе и в лице ее была такая горячая убежденность, такая чистота чувства, что оно захватило меня целиком. Оно не могло остаться безответным. Ребенок и в самом деле выздоровел.

Во втором и в третьем актах Дузе нужно было играть старуху... Да, в тот момент я уже представлял себе, что Дузе предстоит исполнить характерную роль. Когда Дузе появилась на сцене во втором акте, это была уже совсем другая женщина. Казалось, что она действительно прожила тридцать лет. И однако внешне она мало изменилась, разве что теперь на ней было черное платье да вместо платочка сиял ореол снежно-белых волос. Но в ней чувствовалось какое-то внутреннее перерождение: зрелость, возраст; едва уловимая перемена отмечала каждое ее движение и позу. По-моему, она была даже прекраснее, чем в первом действии. Правда, прелесть юности неотразима, но красивая старость - а она встречается гораздо реже - ослепляет и возвышает вас своим спокойным величием. Именно это в ней и было: спокойное и светлое величие. Если в первом акте вы ощущали истинную молодость крестьянской девушки, то сейчас угадывали ее душу. Духовность Дузе поразительна. Она подчиняла своему влиянию не только сцену, но и зал, так что каждый сидящий там начинал мыслить возвышеннее, чувствовать тоньше. Самый воздух театра как бы становился чище и свежее, когда она была на сцене.

Следуя за развитием драмы, мы узнали, что пьяница муж покинул жену и что по той или иной причине сын обвинял в разрыве мать. Кажется, кто-то оклеветал ее, сказав, что она была дурной женой. Поверив этому поклепу, сын тоже ушел из дому. Прожив в одиночестве до самой старости, женщина решает разыскать своего сына и перед смертью открыть ему правду. Она отправляется в путь как странница, пешком, с котомкой за плечами. После долгих странствий она добирается до места, где живет сын, и застает его в веселой компании с друзьями и девушками. Мать входит к сыну и объясняет ему, кто она. Какая неизбывная любовь на ее лице, какое счастье, какое жадное стремление уловить хотя бы малейший знак сыновней нежности в ее глубоких, темных глазах. Но сын не хочет даже разговаривать со своей старой матерью, он не хочет верить тому, что она собирается ему сказать, и в конце концов, несмотря на ее страстные мольбы поверить истине, он яростно обрушивается на нее и, осыпав оскорблениями, уходит. Дузе остается на сцене одна. Что же она будет теперь делать, подумал я, до каких высот трагического чувства должна подняться, чтобы превзойти то, что мы только что видели? Я не сомневался, что любая актриса разразилась бы в этой сцене безудержными рыданиями.

Мы сидели, как зачарованные, боясь вздохнуть, и смотрели на сцену, где стояла одинокая седая женщина. И тут новое озарение гения потрясло театр. Дузе долго стояла неподвижно, растерянно глядя вслед уходящему сыну, прислушиваясь, как замирает вдали смех его друзей. Потом она медленно подняла голову, обратив лицо к небу, воздела руки и улыбнулась! Но какой улыбкой! Есть горе, находящее выход в слезах, более тяжкое изливается в отчаянных, душераздирающих рыданиях и, пожалуй, еще горшее превращает черты лица в угрюмую, железную маску. Но бывает скорбь столь глубокая и необъятная, что она оставляет за своими пределами и слезы и оцепенение и находит свое выражение в улыбке. Такова была улыбка Дузе. Мучительно-трагическая и мучительно-прекрасная. Мы знали, что сердце ее умирает в этот миг в безмолвной боли.

Медленно опустился занавес, скрыв хрупкую, бесконечно одинокую фигурку с простертыми руками и этой потрясшей наши души улыбкой. Зажглись огни. Никто не аплодировал - никто не в силах был поднять рук. Зал плакал. И я плакал тоже, давно оставив попытку сопротивляться душившим меня рыданиям. Слезы текли у меня по щекам, но я не чувствовал ни стыда, ни смущения, ибо, взглянув вокруг, увидел, что плачут все и всем не до меня. Теперь я понял, как прав был тот, кто говорил, что трагедия возвышает и очищает душу. Я был чист, возвышен душой и счастлив. И все лица вокруг меня светились, они стали добрее, прекраснее. Слезы, причина которых несчастье, уродство, жестокость,- это горькие, разрушительные слезы, но есть святые слезы, слезы благодарности за беспредельную красоту, расточающую себя с безмерной щедростью. То целительные слезы, они делают человека цельным, совершенным, гармоничным, в эти вдохновенные минуты он живет полной жизнью. Как сделала это с нами хрупкая, маленькая женщина? Вот здесь, на этой сцене с раз-малеванными плоскими декорациями, безвкусной бутафорией, тусклым светом закрытых кусочками пленки фонарей, которые наводят осветители в пропотевших рубашках... И все же именно с этой сцены снизошел на сотни зрителей катарсис чувств, и сделала это одиноко стоящая на сцене седая актриса. О, благородное и чистое искусство театра. Оно поднимается до божественного уровня, когда ему служит такая поистине великая душа, как Дузе.

Никто не разговаривал во время короткого антракта. Когда сердца полны до краев, слова не нужны.

Снова постепенно гаснут огни, и занавес поднимается в последний раз. Маленькая церковь в итальянском городке, алтарь, статуя мадонны, горят свечи. Входит Дузе, закутав голову и плечи в черную шерстяную шаль. Она подходит к алтарю и, опустившись на колени, молится. Она молится за сына. Это молитва матери, чья любовь к единственному своему ребенку так же беспредельна, как готовность прощать. Лица мы не видим, только две белые руки, стиснутые в смиренной мольбе; кажется, это руки с полотен Леонардо или Липпи1, ожившие в прекрасном и возвышенном духовном порыве. Восковые свечи, маленькая черная фигурка, похожие на белые цветы руки, сложенные в молитве, а потом негромкий, полный нежности голос Дузе... Он постепенно начинает звучать все тише и тише, переходит в шепот, и надо напрячь слух, чтобы различить слова. И все. Руки дрогнули и опали, как лепестки, и маленькая черная фигурка, казалось, растаяла и растворилась в легкой тени на полу сцены. Медленно опустился занавес. Зажглись огни.

1 (...с полотен Леонардо или Липпи...- Речь идет о художниках эпохи Возрождения - Леонардо да Винчи (1452-1519) и фра Филиппо Липпи (ок. 1406-1469).)

Я не помню в театре такой неописуемой тишины. Может быть, вместе с несчастной матерью умерли и все зрители? Шла минута за минутой. Никто не двинулся с места. Все молчали. Вдруг, словно чей-то палец нажал на сигнал, все, кто был в зале, поднялись в одном порыве, и мощный гром аплодисментов потряс стены театра. Он звучал, как канонада, грозно и настойчиво, возникало ощущение, что он не смолкнет никогда. Пятнадцать раз поднимался занавес. Безыскусственная грация и смирение, с какими Дузе выходила раскланиваться, могли растрогать до слез, но мы и без того уже плакали. Слегка присев, она опускала в глубоком поклоне седую голову - склоненная ветром лилия на черном стебельке.

Если вам знакомы обычаи наших английских театров, вы знаете, что публика начинает расходиться уже за несколько минут до того, как опустится занавес в последнем акте: зрители торопятся домой, спешат на последний автобус, на подземку и т. п. На этот раз ни один человек не тронулся с места. И лишь когда тяжелый железный занавес, этот суровый и прозаический страж подмостков, опустился, строго возвестив: "Пора, леди и джентльмены", публика начала выходить из театра.

Как непохоже это было на тот вечер, когда играла Сара Бернар. Все молчали, тихо улыбаясь и все еще держа в руках носовые платки, и медленно просачивались сквозь многочисленные выходы на улицу - так бесшумная волна впитывается в песок. Конечно, я направился к боковому выходу. Сворачивая, чтобы выйти на узкую улочку, я подумал, что там никого нет, ибо было очень тихо, но увидел огромную толпу, которая дожидалась Дузе. Как и в тот раз, у выхода стоял длинный черный лимузин. Была прекрасная ночь. В небе мерцали звезды. Все стояли тихо. Почему-то многие мужчины сняли шляпы. Чувство благоговения объединяло всех, сердца людей были согреты нежностью и благодарностью. Темный лондонский переулок с его голыми закопченными стенами и ржавой дверью у выхода из театра, приковавшей к себе взгляды каждого из нас, стал торжественным, как собор. Но вот дверь распахнулась. Показалась Дузе. Вся в черном, с прозрачной вуалью на белых волосах. Никому не пришло в голову зааплодировать. Никто не произнес ни слова. Толпа тихо и почтительно расступилась, пропуская Дузе к автомобилю. Сейчас она казалась еще меньше и тщедушней, чем на сцене, словно тень мелькнула мимо нас. Как умещается столь исполинский дух в этом крохотном теле, думали мы с благоговением. Вот она в автомобиле. Медленно, будто сознавая, какой хрупкий и ценный груз доверен ему, лимузин тронулся с места. Люди расступались перед машиной, оставляя неширокий проход. Все стояли молча, не отрывая глаз от бледного лица, светившегося ласковой, усталой улыбкой. Машина скрылась, а мы все не двигались с места, и слезы показались на наших глазах, а сердца были полны любви и благодарности. Затем словно глубокий вздох пронесся по толпе, и люди начали расходиться, каждый пошел своей дорогой, неслышно растворяясь в ночной тьме.

Я много дней находился под впечатлением этого вечера. Да что я говорю? Прошли годы с тех пор, пройдет еще много дней, но каждый раз, когда я думаю о Дузе, я снова подпадаю под ее обаяние, столь же властное и волнующее, как прежде.

И вспоминая Дузе и Бернар, я вынужден признать, что если, наблюдая игру последней, я отдавал дань ее славному прошлому, то Дузе коснулась моего сердце огненным перстом, с неуловимой мягкостью заставила преклонить колени в благоговейном восхищении не перед призраком минувшей славы, не перед блистательной легендой, время которой прошло, а перед живой, вдохновенной, неувядаемо юной артисткой милостью божьей.

предыдущая главасодержаниеследующая глава



Пользовательский поиск


© Злыгостев Алексей Сергеевич, подборка материалов, оцифровка, статьи, оформление, разработка ПО 2001-2017
При копировании материалов проекта обязательно ставить активную ссылку на страницу источник:
http://istoriya-teatra.ru/ "Istoriya-Teatra.ru: Театр и его история"